Дождь в чужом городе - Даниил Александрович Гранин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да что ты все извиняешься! — крикнул Чижегов. Он вскочил, отшвырнул кресло. — Что ты все замазать хочешь! Неприятно тебе, да? Испугался. Все вы испугались… Потаскуха она. Слышите? И ты не придумывай себе. Потаскуха, — в расстановку, не оставляя сомнений, с яростью повторял он.
Затылок ему сдавило. Он чувствовал, как раздувается у него шея, голова. Больше всего ему хотелось сейчас что-нибудь разбить, кого-то ударить.
Он ждал, рыская глазами, но никто не шевельнулся. Тогда Чижегов повернулся и пошел. Он старался идти легким своим пружинистым шагом, сунув руки в карманы, но на этом скользком паркете не получалось, огромная тяжелая голова придавливала его, он чуть не упал и шел неловко, шаркающе.
И на улице он никак не мог вернуть твердого, упругого шага, прекрасной своей походки и выправки, которой он отличался еще в армии, на гимнастических соревнованиях.
Слышно было, как в ресторане оркестр грянул полечку, посмеиваясь вдогонку длинными блестящими трубами.
От ветра в черном небе покачивались звезды, и Чижегова мотало из стороны в сторону, как лодку на широкой реке. Город со своими домами, витринами расступался перед ним, огибал его, словно все было лишь отражением в воде.
— Степа! Степан!
Его догнал Аристархов. Запыхавшись, остановил, держась за сердце.
— Погоди. Ты объясни… нельзя же так… сбежать… Может, я чего напутал… Ты посиди, проветрись…
— Не пьян я, — сказал Чижегов. — Не надейся.
— Что же с тобой? Так меня перед всеми… Ты уедешь, а мне с ними… Ты понимаешь, что ты наделал?.. — он вцепился Чижегову в плечи, белое сырое лицо его стало еще больше. — У тебя с ней было… что-то?
— Что-то… что-то… — передразнил Чижегов. — Эх, ты, недопеченный.
— Позволь… Тогда это совсем… это непорядочно. Даже если у тебя всерьез. Как ты мог такие слова… Она женщина. Какое право ты имел. Она человек! Да и я!.. Совесть у тебя есть? — голос его сорвался, пискнул. Пальцы вцепились в плечи.
Чижегов ударил его по рукам и, от сопротивления войдя в ярость, ударил еще раз, по-настоящему, снизу вверх.
Хватая воздух ртом, Аристархов покачнулся, но устоял.
— Ты драться… Ты меня. За что… Ах, подлость, подлость какая, — он зажмурился, поднял перед собой кулаки.
Чижегов стоял, опустив руки.
— Не умею… — простонал Аристархов. — Стыдно. Никогда не умел. Стыдно-то как… — большое лицо его задрожало, он всхлипывал, пытался унять этот всхлип и не мог. — Боже мой, только что целовал, слова говорил такие!
Они стояли под фонарем, у газетного киоска, и прохожие почему-то не обращали на них внимания.
— Что ж ты, ударь, — сказал Чижегов. — Давай, давай, не бойся.
Аристархов помотал головой.
— Не могу, — и вымученная умоляющая улыбка задергала его губы. — Не могу…
Жалкая эта улыбка неотступно прыгала перед Чижеговым, когда он шел дорогой, затем проселком через выгон. Ночь была светлая, и он все хорошо видел, каждую выбоинку, коровьи лепешки и черное, выжженное пятно костровища. На опушке, у черемуховых кустов, он сел в мокрую росяную траву. Мысль о том, чтобы убить себя, появилась сразу, как только он отдышался, и нисколько не ужаснула его. Наоборот, был страх и отвращение к необходимости жить, а значит, искать выход, изворачиваться.
Когда-то все было просто — он садился в поезд, и Лыково пропадало. Появлялся другой Чижегов, которому было наплевать на здешние страсти, для которого существовали свой дом, семья, работа… Сейчас же эти двое, жившие независимо, раздельно, соединились, замкнулись, и больше некуда было укрыться. Было холодно и мокро. Чижегов думал, как легко, в сущности, расстаться с жизнью. Казалось бы, такой здоровый человек, и столько у него дел, и дети, и все время занят, и вот, оказывается, ничто не держит. Куда все делось? И Валя тоже почему-то стала связана с Кирой… Как же так получилось, что людям, которых он любил, он же испортил жизнь, сделал их несчастными? Он ведь не хотел этого и сделал это. Случайность? Но он знал, что это не случайность, что это вышло из его жизни и вся прошлая его жизнь стала лишь причиной того, что случилось, и в ней не осталось ничего, что могло бы его оправдать и чем можно было бы гордиться.
Он спокойно прикинул, как он повесится и что написать в записке, чтобы не стали тягать Аристархова или Киру. Перед глазами всплыла дрожащая улыбка Аристархова, и Чижегов подумал, что независимо от записки Аристархов все равно угрызет себя, а то и руки наложит. Не то чтобы ему было жаль Аристархова, ему никого не было жаль. Но глупо, если поймут так, что он, Чижегов, испугался скандала, что из-за ревности, спьяна… Можно было уехать. Исчезнуть. Скрыться от всех. Начать где-то жизнь сызнова, и это всех бы устроило, и никому ничем не грозило. Но в голову сразу полезло насчет прописки, военного билета, трудовой книжки, разных прицепок, без которых невозможно обойтись. Он понял, что это тоже неосуществимо, да и в чем будет состоять смысл этой жизни на другом месте. Как будто все дело в том, чтобы обмануть окружающих и скрыться. От кого скрыться? И кого он боится? Он никогда никого не боялся…
Сырость пробирала до костей. Тело его дрожало, требуя движения. Он не заметил, как пошел, потом побежал. Где-то расцарапался о сук, потерял кепку. Сквозь тонкие ветки неохотно занималась заря. Он торопился, словно что-то увидел в этом бледном рассвете. Постучал монеткой о стекло. В блестящей тьме шевельнулись занавески.
…Только это, ничего больше ему не нужно было — уткнуться в ее колени, почувствовать ее. Он не слыхал, что и как он рассказывал, помнил лишь, что повторял, что жить ему больше нельзя, невозможно, незачем, и слышал, как она говорила:
— Будет тебе… Ну, что с тебя взять… это ж ты от любви.
— Все равно подлость… Зачем ты выгораживаешь меня… Оба вы. И ты, и он. А я не хочу! Не надо мне…
Его колотило. Кира держала его голову. За перегородкой спала дочь. Они говорили