Письма осени - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот стоит, пыхтит, жует, поглядывает на часы, а сам думает: «Почки болят и болят, зараза, и никакая но-шпа не помогает. И мумие. За что, спрашивается, рыбы им столько перевозил, узбекам? И главное — ведь только месяц, как из отпуска, и уже так давит. Ладно… Но вот где же мне шубу эту взять? Ведь все обежал, дурак наивный, все магазины. Может, через Годунова попробовать? Значит, я Годунову, как обещал, унитаз этот импортный, в цветочках, или какой он там хотел? Сам не знаешь что, — а достаешь. Ну ладно — унитаз… Нет, ну и икра у них, как горох, аж трещит на зубах, — видать, поздняя, да и пересолили ее… Так, значит, Годунову — унитаз, а он мне «концы» на шубу. Она же меня доест, до-е-ест, если без шубы приеду. А трамблеры… Тьфу, ведь забыл совсем, дурак старый! Они ж меня без штанов на мороз пустят, если трамблеров не достану. А что, если через Годунова попробовать? Нет, ну прямо извращенец, ей-богу, на кой хрен ему унитаз с цветами, что у него на заднице глаза, что ли! Но чем его тогда взять? Вот о том и речь!.. А гипертония меня задавит. Не почки — так гипертония, руки аж молотит и в глазах козявки скачут, а ведь два дня ни капли не принимал. А сегодня придется. Вот так и сдохну на ходу, при шубе, — будет на что падать. Еще пару бутербродов, что ли? Надо спросить — не продаст ли икры… Значит, так — я ей унитаз, икра — Годунову, Годунов достает мне трамблеры. Вот и хорошо! Но вот шубу, черт бы ее взял, шубу где взять? А что, если…»
Седьмой бутерброд ест, надо же.
Вот мордатый парень в майке «Пума» и «варенках». Пьет кофе, поглядывает на другого парня, в штанах из синей плащевки, с карманами, пряжками. Думает: «Где бы мне такие взять? Такие — чтоб все упали».
Вот молодой лейтенант с новенькими погонами пьет томатный сок, поглядывает на девушку в просторной белой блузке из марлевки, сквозь которую нежно просвечивает маленькая грудь: «Надо же! Какие здесь ходят! А вот если ее в кино пригласить — пойдет или нет? Мне еще три дня гулять, потом в гарнизон, надо как-то успеть. Успею или не успею?» Девушка кусает бутерброд белыми зубками, язычком слизывая с края зернышки икринок, встряхивает волосами под раздраженным взглядом сухой, чуть усатой дамы, хлопает ресницами, вслушиваясь во что-то ей одной слышное, чуть краснея, и с невинным неудовольствием думает, чувствуя на щеке прячущийся и жадный взгляд лейтенанта: «Ну вот, чего уставился!»
Буфетчица кричит что-то в подсобку, отдувается, вытирая запястьем лоб, смотрит на колышущееся, кишащее голосами и движением помещение, храня на губах машинальную, чуть задеревеневшую от усталости улыбку, а сама думает: «Надо ж, сколько народу навалило! Черт бы побрал эту икру…»
Желтая сборчатая штора слева, в ладонях тепло, убежал толстяк, встал кто-то другой, и все колышется, помигивает желтый насмешливый глаз в чашке с кофе, и какая-то нелепая надежда вдруг оживает в душе, что жизнь, если как следует расшифровать и растолковать ее, вдруг станет безопасной, вдруг пойдет к понятным человеческим целям. Ведь она такая простая, так проста ее видимая сложность. Но при этом прекрасно знаешь, что это дело обреченное, можно понять процесс, но не преодолеть дикой немоты, что плотно и вязко стоит даже вот здесь, в тесно набитом людьми помещении, и все, что ты выдумаешь о людях, опираясь на догадки и опыт, — всего лишь попытка сквозь эту немоту прорваться, прорваться к человеку. И именно поэтому легко за него думать, — за понятного и простого, при всей функциональной сложности окружающего его мира, человека. Иллюзорность этого понимания простоты — она, как коньяк, пожалуй, даже покрепче, и она приучает, затягивает, уже не можешь без нее.
Когда все время занимаешься тем, что выдумываешь людей и их житейские обстоятельства, перекраивая действительность по собственной прихоти, и привыкаешь таким образом сводить счеты с жизнью за все обиды и потери, за все разрушенные любови, то как-то незаметно начинаешь поддаваться странному самогипнозу. Выдуманное становится реальней существующего. Начинает казаться, что вот такая сознательная концентрация действительности, где человеку непременно уготован итог за его поступок, — есть не просто некий вид, так сказать, моральной благотворительности, не просто зеркало, в котором тебе вздумалось показать мир таким, каким ты его видишь, а прямо-таки высшая правда. И веришь в это! И вот эти строчки на бумаге, впитавшие муки твоих догадок, окружают тебя как частокол (с таким же успехом можно построить из них трибуну, уж тут кому как), и смотришь на мир сквозь него, почему-то считая, что ты-то сам свободен, а огорожены все остальные. И вот, не понимая, что это именно ты о г о р о ж е н, что ты огородился, спрятался в свой собственный мирок, забоявшись непредсказуемого ледяного ветра настоящего мира, начинаешь судить всех и вся из-за этой своей ограды, уподобляясь тем яростным анахоретам, которые готовы взорвать к чертовой матери всю