Нелегалка. Как молодая девушка выжила в Берлине в 1940–1945 гг. - Мария Ялович-Симон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спустя несколько месяцев, 18 марта 1941 года, отец умер. Наверно, он это предчувствовал. Над дневниковыми заметками, которые он до самой кончины вел в тетрадке за пять пфеннигов, за несколько дней до смерти стоял заголовок: “Словно в открытом море”. Вероятно, он испытывал ощущения как при морской болезни. “Я прилег на минутку, потому что очень закружилась голова, – записал он, – а потом все прошло”. Но ему было ясно: речь шла о жизни и смерти.
Он умер, когда меня дома не было. Впервые с начала принудительных работ мне дали бюллетень, причем в результате встречи с еврейкой-врачом Хеленой Гутхерц. Едва мы на станции “Александерплац” обменялись несколькими словами, как она сказала: “Вы кашляете! Я выпишу вам больничный. Каждому из нас нужно денек-другой отдохнуть”. Я охотно согласилась. Правда, она не сказала, что ей самой необходим мой больничный, поскольку она почти ничего не зарабатывала.
Свадебная фотография Эмиля и Йоханны Кох, 1929 г.
Восемнадцатого марта 1941 года меня с утра пораньше вызвали к сименсовскому страховому врачу. Госпожа Кох предупредила, что зайдет в первой половине дня, а я предполагала вернуться домой примерно в полдень. Мы с отцом собирались взять ее с собой на обед к Данцигерам – пусть увидит, что это такое, – хотя обычно неевреи в подобные заведения не ходили.
Спустившись по лестнице на станцию “Александерплац”, я увидела госпожу Кох. Бледную как полотно.
– Ты давно здесь ждешь? – удивленно спросила я.
– Около часа, – ответила она. Ей хотелось подготовить меня, но вышло все очень неловко. – Папенька… – снова и снова повторяла она, что меня раздражало, звучало манерно и совершенно не соответствовало ее подлинному берлинскому диалекту, – папенька мне не нравится.
– Как это понимать?
– Нехорошо ему.
В таком вот духе она и рассуждала, пока мы не добрались до Пренцлауэр-штрассе. Там уже в подъезде я столкнулась с тетушкой Гретой.
– Твой отец заболел. Тяжело заболел. Безнадежно. Он умер, – пробормотала она.
Правда-правда, она именно так и сказала. Странным образом слово “безнадежно” потрясло меня сильнее, чем окончательное “он умер”.
Тем временем – вызванные телеграммой – подъехали Эмиль Кох и моя тетя Сильвия Азарх, дочка Дорис Шапиро. Все семейство и особенно мой отец не слишком ее жаловали, она считалась спесивой и избалованной и спустя десятилетия после бегства из России по-прежнему держалась как богатая помещица.
Госпожа Кох разрыдалась. Ее муж неподвижно стоял рядом. Понимал, что все знают: у его жены нервный срыв, оттого что умерла ее большая любовь.
Сильвия, женщина многоопытная, быстро разобралась в ситуации. И стала утешать Эмиля: взяла его голову в ладони, покачала из стороны в сторону, приговаривая на русский манер:
– Ну-ну-ну. Вы же особенный человек! Совершенно особенный! – Ведь у него незаурядная, гениальная жена, прямо как величайшие кинозвезды, и он любит ее вместе с ее любовью – такими вот банальностями она его успокаивала. Осыпая при этом его пожарный мундир своей всегдашней лиловатой пудрой. И старания Сильвии даром не прошли, в конце концов он тоже стал горевать о своем друге. Для ревности в самом деле уже не было повода.
Когда все ушли, мы с Гретой занялись неотложными делами. Похороны состоятся уже через день. Извещения о смерти можно бесплатно напечатать у одного из бывших клиентов отца. Поздно вечером мы отнесли письма на главный почтамт. Тетя Грета была очень близорука и шла по затемненным улицам крайне неуверенно. Мне приходилось поддерживать ее, чтобы она не споткнулась и не упала. Провожая ее под руку домой, я в отчаянии думала: “Вот моя судьба – поддерживать других. А меня никто не поддержит”.
На похороны пришло на удивление много народу. Представитель Палестинского ведомства минут пять сыпал стандартными фразами о “похоронах ветерана”, не сказав ни единого личного слова о моем отце. Мне хотелось влепить ему пощечину и сказать: “Прекратите!” Я ведь точно знала, что у отца обманом отняли шанс выехать в Палестину.
“Я не хочу умереть в этой гнусной стране”, – говорил он мне. Именно поэтому и отказался покупать участок на кладбище: “Мы уедем, так зачем? Выброшенные деньги”. На самом-то деле у него не было ни пфеннига. И я не могла похоронить его рядом с мамой. Ему отвели место далеко, у самой стены кладбища Вайсензее.
“Ожесточающий сердце свое будет ввергнут в несчастье” – эта фраза из надгробной речи раввина Зингермана предназначалась в первую очередь мне. Во всяком случае, мне так казалось. Ведь Зингерман достаточно хорошо меня знал. Потому и увещевал.
До похорон я была более-менее сдержанна и спокойна. Только потом сорвалась. И безудержно расплакалась. Внезапная утрата и полное одиночество донельзя меня напугали. Я шла по улице и плакала, когда столкнулась с матерью моей одноклассницы Лени Ример.
– Госпожа Ример! Госпожа Ример! Мой папа скоропостижно умер! – рыдала я.
– Да-да, – обронила она, не останавливаясь, потом обернулась и совершенно без эмоций добавила: – Пусть Господь вас утешит.
Тут я поняла: большинство людей эгоистичны и заняты только собой, тем более в нынешние времена. Придется мне внешне взять себя в руки и немедля стать взрослой.
Через несколько дней после смерти отца мне приснился очень яркий и страшный сон: мы оба бежали по асфальтированному шоссе. Спасались от погони. Я бежала быстро, но папа почему-то бежал по какой-то клейкой полосе. В войлочных тапках, которых у него на самом деле никогда не было. Через каждые два-три шага одна тапка прилипала, и он поневоле останавливался. Каждый раз я отдирала тапку от клея. Он обувался, делал несколько шагов, я убегала вперед, – и повторялась та же история. “Беги, дитя мое. Я не могу, ты же видишь, застреваю. Беги!” – упрашивал он. “Нет! – отвечала я. – Я тебя не брошу! Никогда!”
Все это мучительно повторялось снова и снова. Наконец я проснулась. И вдруг отчетливо осознала: папа умер, чтобы освободить мне дорогу. И я могу жить, должна и буду жить, потому что он так хотел.
Доктор Гутхерц сразу же выписала мне новый больничный. И вскоре меня опять вызвали к страховому врачу “Сименса”. Я коротко рассказала, что случилось после моего последнего визита к нему: дома я нашла мертвого отца.
– Самое большее, чем я могу вам помочь, это продлить больничный, на десять дней или на четырнадцать, – сказал он. Для военного времени срок был на удивление долгий.
Но я очень нуждалась в этом времени, чтобы уладить свои дела. В том числе с маленькой пенсией, которую отец получал за свою нотариальную деятельность. Такое пособие евреям предоставляли лишь в исключительных случаях, если они в прошлом были фронтовиками и не имели больше никакого дохода: восемьдесят марок в месяц, утвержденные лично председателем Берлинского апелляционного суда. Этими деньгами мы оплачивали основные расходы – квартиру, электричество и т. д. – и никому про свою привилегию не говорили.