Армия за колючей проволокой. Дневник немецкого военнопленного в России 1915-1918 гг. - Эдвин Двингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слушай, скажи-ка, – заговаривает он, – вот ты образованный и должен знать – без них можно?
– Что ты имеешь в виду? – озадаченно спрашиваю я.
– Понимаешь, – он расстегивает кальсоны, делает короткое, отсекающее движение, – у меня больше ничего нет, так ведь?
Сказать ему правду? Не могу.
– Да нет, – говорю я, – думаю, все же… Только детей не будет, пожалуй…
– Вот как… – хрипло говорит он, – детей не будет…
Некоторое время он молчит, пару раз вздыхает, вытаскивает фотографию из рубашки, подносит ее к моим глазам. На ней крупная симпатичная девушка – настоящая родильная машина, как сказал бы Брюнн.
– Моя жена, – говорит он коротко. – Мы не могли позволить себе иметь детей, денег не хватало. А она хотела шестерых, шестерых минимум. Без детей что за жизнь, повторяла она…
Он возвращается на свою койку, вытягивается и больше ни с кем не говорит, пока его не отправляют в Сибирь.
Когда следующим утром меня относят в перевязочную, у стола действительно стоит австрийский полковой врач, седой, суровый господин.
– Вот и наш младшенький! – говорит изящная сестра милосердия и ободряюще улыбается мне.
Тот оборачивается и некоторое время молча меня рассматривает.
– Ну и что у вас? – наконец спрашивает он.
– Мне должны ампутировать! – устало говорю я.
– Ампутация? Глупости! – перебивает он.
Я широко открываю глаза, он снимает повязку, вытаскивает дренажную трубку, вводит инструмент в раневой канал, недоверчиво качает головой.
– Неслыханно! – бормочет он про себя. – Чем вас лечили последнее время?
– Йодом, господин полковой врач!
Я вижу, что у него готово сорваться резкое слово, но рядом стояла русская сестра.
– Об ампутации пока не может быть и речи, – коротко бросает он.
Мои раны тщательно чистят, обкладывают влажными компрессами, больше ничего. Все только вполовину болезненно, по сравнению с манипуляциями прежних врачей. От неожиданного оборота я так возбужден, что, повинуясь безотчетному порыву, хватаюсь за его руки.
– Спокойно, спокойно, – резко говорит он, но по его лицу пробегает улыбка. – Следующий, пожалуйста…
–
Я лежу в койке с таким чувством, будто мне сказали, что наступил мир. Я глажу свою ногу и напеваю про себя. Возможно ли это, Боже? Не лихорадочный ли это бред? Я щиплю спасенную ногу, тру себе глаза, ощупываю лоб. Нет, я бодрствую, ведь сейчас утро. И все, все – правда…
В полдень приходит Под.
– Меня не будут ампутировать, Под! – кричу я ему навстречу.
Под уставился на меня:
– Что? Я думал, сегодня?
– Австрийский врач… «Глупости!» – сказал он, представляешь?
– «Представляешь»! – зло говорит он. – Ну не свиньи ли эти чертовы фельдшеры?
– Нет, Под! Тот наш врач с неподвижным взглядом был хорошим человеком!
– Держи карман! И что мне от его доброты, если бы она стоила мне деревянной ноги? Боже мой, – продолжает он, – мне следовало раньше узнать об этом! А я не решался подняться сюда! Все время думал: «Уже произошло!»
– Слушай, – весело говорю я, – скоро я выздоровею вместе с тобой! Только не спеши…
Он хохочет.
– Постараюсь. Боюсь, в Сибири нам не будет так замечательно, как здесь… – Он роется в карманах больничного халата, выуживает два куска сахара. – Это тебе послал Шнарренберг, он тоже думал, что сегодня… Ну хватит об этом!
– Хочешь сигарету, Под? – спрашиваю я.
– Парень! – восклицает он. – Откуда такое богатство? Конечно, хочу…
– Один австрийский офицер принес, пока я спал!
– Добрые сердца у этих парней, нужно признать! – несколько покровительственно говорит Под.
Мы усиленно дымим.
– А что с тем человеком, раненным в грудь? – вдруг спрашиваю я.
Под качает головой:
– Ах, краше в гроб кладут…
Наконец он встает.
– Ладно, пойдем в наши хоромы, – говорит он. – Между прочим, мне уже не приходится карабкаться на четвереньках, – гордо добавляет он.
Я заставляю его взять пару сигарет.
– Дай и Брюнну с Шнарренбергом по одной, Под!
– Ясное дело! – коротко отвечает он. – Как бы тебя опять не отправили вниз!
В тот же вечер приходит австрийский лейтенант, подходит к дровосеку, садится на его постель. Я выжидаю некоторое время, затем зову:
– Господин лейтенант…
Он тотчас подходит.
– Ну, – говорит он, улыбаясь, – похоже, сегодня у вас дела получше?
– Господин лейтенант, я хотел бы…
– Вы выглядите почти веселым! – перебивает он меня. – Пару дней назад я серьезно за вас опасался…
– Да, и тогда вы…
– Наш врач знает свое дело, верно? – снова перебивает он меня. – Знаменитый венский профессор. Я говорил с ним о вас.
Я бросаю попытки поблагодарить его; вид у него не такой, какой обычно бывает у лейтенантов, характерное лицо художника с красивыми горящими глазами.
– И что он сказал? – с напряжением спрашиваю я.
– Грандиозная халатность. Ваши раны пришли в такое опасное состояние исключительно в результате неправильного лечения. Он надеется покончить с нагноением в три-четыре дня. Уже пора и для вашего нежного организма…
– Значит, я выздоровею? – тихо спрашиваю я.
– Если ничто не помешает, то непременно.
– Тогда, – продолжаю я, – по меньшей мере половина этих бедняг потеряли свои конечности без видимых причин?
– Без сомнений! – твердо говорит он. – Больше половины – две трети по врачебным причинам.
Я снова замолчал.
– Скажите, господин лейтенант…
– Между прочим, меня зовут Брем, – перебивает он.
– Господин лейтенант Брем, отчего наши военнопленные врачи не могут нас лечить?
– Этого никто толком не знает, – подавленно говорит он. – Предполагают, что тогда, по сравнению с русскими, оказалось бы слишком мало калек. И слишком мало умерших…
Три дня спустя меня переводят вниз. Под и Брюнн подскакивают на койках, когда я появляюсь вновь.
– Да здравствует Австрия! – восклицает Под.
Его доброе лицо сияет, как полная луна, смягчаются даже жесткие черты лица Шнарренберга.
– В газетах по-прежнему ничего о мире? – приветствует он меня.
– Вас снова вниз? – спрашивает человек с ранением в грудь. Вопрос звучит так, словно это его злит.