Солнцедар - Олег Дриманович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дипломат
Снова кофейный ара за рулём. Или генацвале? Может, цыган-ассириец, променявший рынок на мотор?
Молодой, обгоревший, с фальшивым удостоверением мичмана в кармане, в баклажановой «Волге», мчащей в ночной Сочи, — Никита чувствовал, что вряд ли когда еще в его жизни будут минуты счастливей.
Старое железо честно гудит, укладывая стрелку спидометра на сто, но глянешь влево, туда, где неподвижная равнина моря с серебрящейся лунной дорожкой, и кажется, что машина стоит на месте, а этот лихач небритый газует вхолостую, забыв воткнуть передачу. Ревущая невесомость под звёздным шатром зарождающейся ночи. Не включай передачу, ара-генацвале, хорошо висим. Справа тоже неподвижность, другаяй — каменная, грозная, лезет чёрным исполинским навалом. Только в вечерний час эти сопки, подрощенные сумерками, можно назвать горами.
Сначала встречка полоснула фарами. Потом с обеих сторон закаруселили жёлтые окна домов. Выскочила в лоб изумрудина светофора. Водитель воткнул-таки скорость — они подлетали.
Остановка «Почтамт», самый центр. Сумерки совсем сгустились, а тут всё бурлило: загорело-хмельная гульба с разгоном в ночь-заполночь. На месте, где пару дней назад нёс слово граду и миру самозваный Иисус, вертел колесо фортуны какой-то пижон в глухо натянутой кепке. Стрелка прирученной цикадой заходилась в долгом стрекоте, шлёпала по колышкам реже, и вот уже запиналась на очередном счастливом числе.
Вокруг стояли-галдели те же давешние ротозеи, с такими же давешними, в ожидании чуда, распахнутыми глазами. Христос или уличный крупье — без разницы. И тот, и другой — диковина, из иного, ещё вчера запретного мира.
— Как ты, сынуля? Как устроился? Как море? Почему сразу не позвонил? Мы с папой испереживались.
— Все отлично, ма, вода — кипяток, хорошо всё. Извини, долго не могу, отец рядом? Дай.
— Даю, даю…
— Физкульт, сын!
— Привет, па.
— Куда пропал? Хотел уже через вертушку санаторий ваш вызванивать. Всё хорошо? Надеюсь, доволен?
— Да, да… Тут такое дело…
За что бы серьезное в те зелёные годы Никита ни брался, его, в сущности, всегда подстегивала одна мысль — в первую голову он должен доказать свою состоятельность не себе — отцу. Лет до шестнадцати так происходило неизменно. Никита отлично помнил — впервые воспротивился отцовской воле, огрызнулся, едва под носом стал пробиваться тёмный щекотный пушок. Удивился сам своей смелости тогда: волшебный пух. Не кардинально, но что-то в их отношениях поменялось. Был сын островком в море отцовского неверия и равнодушия, и вот море стало вдруг пятиться, островок — подрастать. Новую почву для собственных суждений, взглядов, порой и несогласия, приходилось отвоёвывать не то чтобы с боем, но и не без усилий точно, потому как даже случайный насмешливый взгляд папаши-генерала уязвлял больнее воспитательного рыка. В общем, эта водица не сама по себе уходит, не без гордости сознавал сын.
Его отец — и с этим Никита вряд ли бы поспорил — для военного отца был ещё не так уж суров. Многим из Никитиных друзей повезло меньше. Да — суховат, холоден, требователен, опять же — властный бас, полученный вместе с дипломом об окончании московского ВОКУ и отработанный за много лет на личном составе: «Дрючить тебя надо!». Но всё же не полный чёрствяк. Хотя спроси вдруг отец Никиту, что из вышеперечисленного необходимо, дабы стать авторитетом для сына, сын бы нераздумывая ответил: достаточно просто быть отцом. Растёбин-старший сына любил, но времени на любовь не имел; Никите было дано обычное в гарнизонных условиях воспитание, сводящееся к незамысловатому приёму, времени много не требующему. Главное разбудить в юном создании самолюбие, встряхнуть от дремоты. Разбудить же самолюбие можно, лишь уничижая и беря на слабо. Состоятельность надо периодически ставить под сомнение — только с этого начинается поиск аргументов, что ты не последний кусок дерьма. Никита на эту удочку клевал — отец умел подвести к самобичеванию и вполне дипломатично. Возможно, в генеральских глазах состоятельность отпрыска и росла; на сердце же у отпрыска только прибавлялось шрамов. Я ему докажу, что не слабо! Доказывал. Но самоуважение вдруг чахло само собой. Это было, как плавать на скорость от бортика до бортика: сколько ни греби, всё одно приплываешь к себе самому, веры в которого у отца изначально нет.
В школе, помнил Никита, у старшеклассников была такая забава. Называлась «дипломат». Подходит к тебе бугай и пригибает твою голову к земле. Ты, естественно, сопротивляешься, рвёшь башку, как дурной, вверх. Разгибаешь, наконец, в отчаянном рывке спину, а доброжелатель тем временем поднимает над тобой увесистый дипломат. И вот — ба-бах! Ты распрямился.
Утекло немало воды, прежде чем он кое-что понял, перестал отца за схожий метод винить. С двенадцати лет папашу-суворовца воспитывала казарма, другой схемы ему в голову не вложили. Дрючить, оказывается, — узнал позже Никита у Даля, — от слова «дрючок»: палка. И латинское stimul — тоже дрючок — палка. В общем, нормальный, не самый худщий из отцов.
Отец выслушал Никиту и, по заведённому порядку, макнул.
Генерал выговаривал усталым, напряжённым рыком: «Всю жизнь, сын, будешь вляпываться в чужое дерьмо. Мнения своего ни на грош. Ты ж, дорогой, не что иное, как безвольная…».
Тут прозвучало любимое его словцо, точней, обрывок, и занудели гудки. Никита не бросал трубку, нет, оскорбления родителя с некоторых пор его не задевали, пролетая мимо. Время обучило уворачиваться, наблюдая их полёт отвлечённо, со стороны. Они скользили где-то рядом, замедленно, вроде космического мусора. Короче, голову, как дурной, он уже не рвал. Легче было дождаться, когда отцец уймется сам собой. Взять хоть это его слово — «тряпка». Ну что в нём, в самом деле, смертельного? Оно оттуда, из его гуталинно-суворовского детства, это ж ясно.
Растёбин-старший тоже не бросал трубку. Просто что-то в ту самую секунду засбоило, выбило межгород. До скучного предсказуемо-теплая вышла беседа. Лучше бы отец орал и лаял. И ладно, теперь, товарищ генерал, вы в курсе.
Он забрал у телефонистки сдачу, устыдившись, что сэкономил на общении с матерью целых пятьдесят копеек. Вышел в душную темень.
Кепка по-прежнему вертела свой диск, заправляя проворными пальцами барыш в барсетку. Получившие дозу азарта неудачники отходили вполне довольные. Ни тени разочарования, самое большее — обескураженные улыбки. Растёбин протиснулся сквозь горстку оставшихся, поставил свой медяк на 27. Собрав бумажки и монеты, парень крутанул колесо, и оно застрекотало, размазываясь в кофейную со сливками гущу.
Плям, плям, плям — стрелка заходила медленней. Встала. Принимайте очередного, получившего порцию азарта, вполне удовлетворённого неудачника.
Ещё круг по залитому огнями центру, мимо переполненных кафе с их мешаниной запахов и песенным разнобоем. Бросая взгляды на встречных девушек, невольно высматривая одиноких. В пересохшем фонтане у ЦУМа кем-то забытые дети пинали резиновый мяч. Шатались кругом изнеженные морем и солнцем, счастливые, загорелые отпускники. Приторно-прянный вечерний воздух бередил кровь, дразнил роем запретных удовольствий. В карманах нормально — взять и ринуться в этот взрослый сверкающий дребезг. Что его пугает, вечно держит за шиворот? Ну да, ты тут, рядом, мой благоразумный надзиратель — заплечный друг.