Сердце бури - Хилари Мантел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все так. – Юноша улыбнулся, невесело, но искренне. – Для меня это не новость.
Новый директор не понимал, за что отец Пруайяр недолюбливает этого юношу. Он не проявляет враждебности, не стремится взять верх над собеседником.
– Итак, что вы намерены делать, Максимилиан? К чему вас влечет? – Отец Пуаньяр знал, что стипендия позволяет юноше получить степень по медицине, теологии или юриспруденции. – Все думают, что вы выберете церковь.
– Пусть думают.
Священник отметил тон, каким это было сказано: юноша с должным почтением относился к чужому мнению, но считаться с ним не собирался.
– У моего отца была адвокатская практика. Я намерен продолжить его дело. Мне придется вернуться домой. Знаете, я ведь старший сын в семье.
Разумеется, отец Пуаньяр знал. Знал, что родственники скрепя сердце выделяют Максимилиану жалкие гроши сверх стипендии, и тот ни на миг не может забыть о своем невысоком положении. В прошлом году лицейскому казначею пришлось выдать юноше деньги на новый сюртук.
– Карьера в провинции, – промолвил священник. – Вас устроит карьера в провинции?
– Я не выйду за пределы привычного круга.
Сарказм? Возможно.
– Но, святой отец, вас беспокоит моральный настрой в лицее. Не хотите побеседовать с Камилем? Уверяю вас, он больше меня разбирается в моральном настрое.
– Не нравится мне, что все здесь называют его по имени, – сказал священник. – Словно какую-то местную знаменитость. Он что, думает всю жизнь прожить на одном имени? Я невысокого мнения о вашем друге. Только не говорите мне, что вы ему не сторож.
– Боюсь, что именно сторож. – Максимилиан задумался. – Но, святой отец, никогда не поверю, что вы о нем невысокого мнения!
Священник рассмеялся:
– Отец Пруайяр считает, что вы не только пуритане и анархисты, но и страшные позеры. Болезненно самолюбивые, манерные… как этот юноша Сюло. Однако вы не такой.
– Думаете, мне следует оставаться самим собой?
– Почему бы нет?
– Мне кажется, это требует еще больших усилий.
Позднее, отложив требник, священник размышлял над разговором. Бедный мальчик, решил он. Его судьба – прозябать в провинции.
Год 1774-й. Позеры они или нет, но приходит время взрослеть. Время выйти на публику, время совершать публичные поступки и высказывать публичные суждения. Отныне всему, что с ними случится, суждено предстать перед судом истории. Не в зареве дневного светила, но в свете блуждающего огня разума. В лучшем случае в отраженном проблеске луны, сухом, неверном, подслеповатом.
Камиль Демулен, 1793 год: «Полагают, что обретение свободы сродни взрослению: придется страдать».
Максимилиан Робеспьер, 1793 год: «История есть выдумка».
Сразу после Пасхи король Людовик XV заболел оспой. От самой колыбели короля окружали придворные, его пробуждение подчинялось суровым и запутанным правилам этикета, обед непременно проходил на публике, где сотни любопытных по очереди глазели на каждый поднесенный ко рту кусок. Каждое шевеление королевских кишок, каждый любовный акт, каждый вздох короля подвергался всеобщему обсуждению: теперь пришел черед смерти.
Королю пришлось прервать охоту, его принесли во дворец ослабевшего и в жару. Ему исполнилось шестьдесят четыре, и все понимали, что едва ли он переживет болезнь. Когда появилась сыпь, короля затрясло от страха, ибо он понял, что скоро умрет и попадет в ад.
Дофин с женой заперлись в своих комнатах, опасаясь заразы. Когда нарывы начали гноиться, двери и окна распахнули настежь, однако вонь все равно стояла невыносимая. В последние часы гниющее тело отдали докторам и священникам. Карета мадам Дюбарри, последней королевской любовницы, навсегда умчалась из Версаля, и только после ее отъезда, когда король понял, что остался один, ему отпустили грехи. Он посылал за ней, но ему сказали, что она уже уехала.
– Уже, – повторил король.
В ожидании дальнейших событий двор собрался в громадном вестибюле, прозванном Бычьим глазом. Десятого мая в четверть третьего пополудни свечу в окне королевской спальни задули.
И тогда, словно гром среди ясного неба, раздался шорох, шуршание, а затем и топот сотен ног. Позабыв обо всем на свете, двор ринулся через Большую галерею разыскивать нового короля.
Юному королю девятнадцать, его жена, австрийская принцесса Мария-Антуанетта, на год младше. Король, крупный юноша, набожный, честный и флегматичный, любит поохотиться и всласть поесть. Судачат, что из-за болезненно чувствительной крайней плоти он не способен удовлетворять телесные желания. Самовлюбленная, упрямая и дурно образованная королева белокура, розовощека и миловидна. В восемнадцать все девушки миловидны, но ее выступающая габсбургская челюсть намекает на фамильную заносчивость, затмевающую преимущества, что дают шелка, бриллианты и невежество.
Надежды на новое правление высоки. На статуе великого Генриха IV рука неизвестного оптимиста начертала: Resurrexit[1].
Когда начальник городской полиции утром приходит на службу – сегодня, в прошлом году, каждый год, – он первым делом спрашивает, какова цена хлеба в парижских булочных. Если в Ле-Аль достаточно муки, тогда пекарни в городе и предместьях удовлетворят своих покупателей и тысячи разносчиков доставят хлеб на рынки в Маре, Сен-Поль, Пале-Рояль и тот же Ле-Аль.
В хорошие времена хлеб стоит от восьми до девяти су. Поденный рабочий зарабатывает в день двадцать су, каменщик – сорок, искусный замочный мастер или плотник – пятьдесят. Деньги идут на оплату жилья, свеч, жира для готовки, овощей и вина. Мясо только по особым случаям. Главное – хлеб.
Пути доставки неизменны и строго контролируются. То, что не распродано в течение дня, уходит задешево. Бедняки не едят до темноты и закрытия рынков.
До некоторых пор все идет хорошо, но, когда случается недород – в 1770, 1772 и 1774-м, – цены неумолимо ползут вверх. Осенью 1774-го четырехфунтовый хлеб стоит в столице одиннадцать су, но уже следующей весной цена вырастет до четырнадцати. Между тем оплата труда остается прежней. Строительные рабочие всегда готовы отстаивать свои права, а равно ткачи, переплетчики и шляпники (бедняги), однако протестовать они будут, скорее опасаясь снижения оплаты, чем добиваясь ее повышения. Не забастовки, но хлебные бунты – последнее прибежище городского рабочего люда, поэтому температура воздуха и количество осадков над дальними хлебными полями напрямую связаны с головной болью начальника городской полиции.
Как только возникает дефицит пшеницы, люди кричат: «Они сговорились! Морят нас голодом!» Клянут спекулянтов и перекупщиков. Мельники, утверждают они, задумали извести замочных мастеров, шляпников, переплетчиков вместе с их детьми. В семидесятых годах сторонники экономической реформы разрешат свободную торговлю зерном, чтобы самые бедные области страны могли состязаться на свободном рынке, но небольшой хлебный бунт или два – и государство вновь возьмет все под контроль. В 1770 году аббат Терре, генеральный контролер финансов, очень быстро вернул регулируемые цены, пошлины и запрет на перевозку зерна. Он никого не спрашивал, а действовал согласно королевскому указу. «Деспотизм!» – кричали те, кто сегодня ел.