Мама мыла раму - Татьяна Булатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И что в этом смешного, позвольте вас спросить? – с обидой интересовался жених.
– Сколько вам лет? – бесцеремонно уточняла Ева, подспудно чувствуя Катькину поддержку.
– Е-э-э-ва… – умоляюще запела Антонина Ивановна, – ну какое это имеет значение?
– Самое прямое, – настаивала на своем Главная Подруга.
– Ну, предположим, шестьдесят, – с вызовом пускал пузыри в компот Солодовников.
– Вы разведены?
– Нет, я вдов, – загрустил Петр Алексеевич.
– Дети?
– Моим детям нет до меня никакого дела, – признался жених.
– Это пока… – многообещающе проронила Ева. – В общем, так: как человек опытный я бы не рекомендовала вам оформлять отношения официально, пока вы не заручитесь согласием родственников, ибо может возникнуть…
– Я квартиру на Катюшку оформлю, – заторопился Солодовников.
– Это пожалуйста. Ваше право…
– Знаешь что, Ева, – обиженно поджала губы Антонина Ивановна. – Мы с Петей здесь как-нибудь сами разберемся…
Главная Подруга Семьи Самохваловых осеклась, почувствовав по интонации Антонины, что перегнула палку.
– Ой, – пискнула тетя Ева, хотя обычно разговаривала зычным голосом. – Простите меня…
– Что вы, что вы, Ева Соломоновна, – заволновался Солодовников и плеснул очередную порцию уксуса в остывшие бузы, покрывшиеся восковыми капельками жира.
– Бестактна… Стара… – пригорюнилась Главная Подруга и ткнула вилкой в окаменевшее кушанье.
– Не ешь! – коршуном взвилась Антонина и выхватила тарелку из-под носа. – Потом поджелудкой страдать будешь: они холодные и уксуса много.
– Не буду, – согласилась Ева и засобиралась.
Впервые ее никто не останавливал. Антонина – потому, что ей было чем заняться сегодняшним вечером, Катя – потому, что тетя Ева не оправдала ее надежд, Петр Алексеевич – потому что не знал, принято ли в доме Самохваловых бросаться грудью на амбразуру, чтобы гости задержались еще на время. В его доме гостей вообще не было. В смысле – друзей. Только родственники. Покойная жена, царствие ей небесное, суеты не любила. Столы там и все такое прочее. По дому ходила в ситцевом халате и в кожаных тапках со смятыми задниками. И когда она шла из комнаты в комнату, тапки звонко били ее по сухим потрескавшимся пяткам. Студенистая и унылая, она могла часами сидеть у кухонного окна или же, задрав голову, на покрытом красным плюшем диване. Солодовникову всегда казалось, что жена спит. А она тихонечко уходила из жизни, потому что ей все сразу как-то стало неинтересно. Родственники жены подозревали Петра Алексеевича в тайных изменах, в наличии семьи на стороне, в сексуальных извращениях и даже в рукоприкладстве. Ничего этого не было: он честно любил свою Наташу. Как мог… И, когда та лежала в гробу в платье мышиного цвета с беленькой косынкой на голове, Солодовников плакал и по-бабьи раскачивался из стороны в сторону, сморкаясь и тиская мокрый платок.
Вернувшись с кладбища, Петр Алексеевич не заметил затянутых простынями зеркал и заснул как убитый. А когда проснулся, ему показалось, что Наташа жива, потому что в доме было так же тихо, как и при ней. Через месяц после смерти жены Солодовников включил радио и удивился, как громко оно играет. Еще через месяц купил новый телевизор. А когда со дня смерти жены миновал год, уехал по путевке в волжский санаторий «Утес», где в очереди на микроклизмы и познакомился со своей Антониной.
Мог ли он тогда предполагать, что эта женщина с мелко завитыми медными волосами, напоминающими жесткую проволоку, с выдающимися вперед скулами, с покрытым гибельным перламутром ртом откинет для него со своей двуспальной кровати стеганое атласное одеяло цвета зари?!
«Заря новой жизни» – поэтически называл Петр Алексеевич символическую встречу в коридоре санатория. И даже пытался писать стихи, посвящая их возлюбленной. Лирика Солодовникова была откровенно графоманской, но искренней. И Петру Алексеевичу казалось, что иначе говорить невозможно. Одним словом, Солодовников убедился, что рожден поэтом, просто этот дар дремал в нем ровно шестьдесят лет.
– Что ж, – философски рассуждал он. – Это не мы выбираем, это нас выбирают.
Обращение к себе во множественном числе носило знаковый характер. Петр Алексеевич счел себя избранным и всячески пытался этому открытию соответствовать. Так, он считал недопустимым вернуться с работы с пустыми руками, то есть без очередной элегии, или «опуса», как он сам называл свои произведения. Чувствуя недостаток образования, Солодовников пытался наверстать упущенное и запоем читал «классиков». А именно: Хайяма, Пушкина, Маяковского и… Асадова. Как отголоски прочитанного возникали строки:
Если любимая двери закроет,
То для меня умирает весь мир,
Тоня, родная, побудь ты со мною.
Ты – мой кумир.
Или:
Пора, моя любимая, пора!!!
На улице резвится детвора,
Немолоды, увы, ни ты, ни я,
Но оттого люблю сильней тебя.
«Но оттого люблю сильней тебя…» – скривилась Катька, увидев в материнском ежедневнике отпечатанное на машинке стихотворение. В правом верхнем углу значилось «Любимой А…», а внизу стояла размашистая подпись ревизора Солодовникова.
«Идиот!» – вынесла приговор девочка и вложила листок в ежедневник.
Петра Алексеевича она возненавидела с того самого момента, когда теплым осенним вечером мать привела его за руку и «положила на ее, на Катькину половину».
«Интересно, – размышляла девочка. – А ЕМУ ОНА тоже говорит, что это Сенино место? Или нет?»
Материнское решение выйти замуж Катька не оспаривала: не осмелилась. Она просто молилась всем богам, чтобы Солодовникова задавила машина, не насмерть, конечно, а так, до состояния полной неподвижности, на время… А потом, смотришь, и все рассосется. Само. Ко всеобщему удовольствию.
А пока Екатерина Арсеньевна Самохвалова мужественно переносила свое ночное одиночество, ворочаясь с боку на бок. Но она легко бы справилась с вынужденной бессонницей, если бы не эти ужасные звуки, доносящиеся из-за закрытой двери. «Анекдоты, что ли, друг другу рассказывают?» – размышляла Катька, вздрагивая от материнского хохота. Все время что-то там у них стучало, скрипело, сипело, чвакало. Потом они почему-то хихикали. И слышно было, как мать зевала, видимо, даже не прикрывая рта. И Петр Алексеич тоже зевал. А Катька мучилась, разгадывая недоступные детскому разуму секреты взрослой ночной жизни. До тех пор, пока в очередной раз не вмешалась разбирающаяся во всем этом Пашкова.
– Еб…ся, – сообщила она пионерке Самохваловой точное название сокрытого за дверями процесса.
– Это как? – переспросила наивная Катька.
– Ты дура, что ли? – поинтересовалась Пашкова и покрутила у виска пальцем.
Спросить, что точно означало это слово, Катя не решилась, не у кого было. Девочка затаилась, но интереса к сказанному Пашковой не утратила. Дурацкое слово само влезало к ней в уши. Она слышала его в разговорах парней-старшеклассников, видела накорябанным на парте. Оно крутилось в ее голове. Поэтому, как только закрывалась дверь в «спальну», слово вступало в свою могущественную силу, и Катя Самохвалова начинала отчаянно материться, не догадываясь об этом. Она произносила его с разной интонацией, на все лады, по слогам, по буквам. Оно измучило ее, это слово. Девочка мысленно затыкала себе рот, нахлобучивала подушку на ухо, зажмуривала глаза – все было бесполезно.