Из Египта. Мемуары - Андре Асиман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты не понимаешь, Флора, – настаивала Святая, – я хочу, чтобы он любил ее и она не ревновала его ко мне. Я переживаю. Иначе какой она будет ему бабушкой, когда меня не окажется рядом?
– Почему же вас не окажется рядом?
– Потому. Не будет, и всё тут.
– Как так – не будет? Вам от силы шестьдесят!
– Я хотела сказать, что уеду, а не то, что ты подумала, Флора! Во Францию. Или в Англию. В Константинополь, в конце концов. Кто знает. И тогда меня не будет рядом. – Она примолкла, очевидно, сообразив, что и другое истолкование не так уж неправдоподобно. – Да и сколько мне еще осталось? – заметила она, уже имея в виду возраст.
Боясь обидеть Принцессу, Святая упорно скрывала от нее мои визиты. И всякий раз при встрече обязательно справлялась обо мне – дескать, вот как редко мы видимся, – изощренные византийские хитрости, в которых не было никакого проку: Принцессе и в голову не пришло бы, что она не самая любимая бабушка.
Таить мои визиты было не слишком сложно: Принцесса строго придерживалась своего распорядка. В два часа, отобедав и разодевшись для летнего дня, Принцесса закрывала дверь и уходила, напоследок захлопнув снаружи одну за другой зеленые ставни. Она шла на остановку трамвая, там нанимала экипаж или проезжала две станции до Спортинга, где жила ее мать и где собиралась вся семья, чтобы выпить кофе и отправиться в спортивный клуб.
То были лучшие часы ее жизни, и она никогда и ни за что не пожертвовала бы ими – ни ради собственного здоровья, когда оно подводило, ни ради чьего бы то ни было. Тогда-то, сразу же после обеда, мама и приводила меня к своей матери.
Порой на балконе столовой у Святой сиживали соседи, друзья, тетушка Флора, негромко беседовали в слабой тени полосатой маркизы, на улице ни ветерка, и солнце движется так медленно, что проходит несколько часов, прежде чем возникает необходимость переместиться со стульями на соседний балкон и возобновить разговоры, неизменно изобиловавшие сплетнями, слезами, ядом и жалостью к себе. Если же кому-нибудь из женщин случалось расплакаться, она плакала тихо, кротко, уронив голову на грудь и прижав к губам скомканный платочек – не потому, что стыдилась рыдать при посторонних, а чтобы не разбудить мосье Жака: тот терпеть не мог, чтобы его будили женщины, которых он скопом относил к категории sales comdiennes[17], вне зависимости от того, плачут они или нет.
Так тянулись летние часы, и мальчишка-слуга, уроженец Судана, все никак не подавал радужные ассорти шербета, а потом целую вечность не мог унести с балкона липкие блюдца. Но до сумерек все равно оставалась такая прорва времени, что, по словам Флоры, в Египте оно текло медленнее, чем во всем остальном мире.
«Как время летит», – обмолвилась как-то бабушка в одну из беспечальных минут, думая о том, что вот так и хотела бы окончить дни – с друзьями, семьей, в своем доме, со своим фортепиано, в мирном свете полуденного солнца. Именно так она и представляла себе добрую старость, une bonne vieillesse. В ее случае une bonne vieillesse подразумевала не только здоровье, бодрость, отсутствие болезней и житейских забот, а также массу времени, чтобы привести дела в порядок и никогда никого ни о чем не просить, но и такую старость, когда чья-то дружеская рука, желательно в полусне, уводит тебя на другую сторону, избавив и от стыда, и от унижения угасания.
* * *
– А вот и она, – наконец замечала одна из четырех-пяти собравшихся на балконе женщин, завидев на углу рю Мемфис возвращавшуюся домой Принцессу.
– Батюшки, уже шесть часов! – восклицала другая, и Святая машинально приказывала мне зайти внутрь.
– Как вы себя чувствуете, мадам? – кричала она с балкона, как обычно, стремясь первой поприветствовать любую знакомую, – привычка, из-за которой вы поневоле чувствовали себя неучтивым по сравнению с ней. Поскольку к радости, освещавшей ее лицо, стоило Святой заметить вас на улице, примешивался мягкий невысказанный упрек: ваша нерасторопность выдавала стремление избежать разговора с ней, и коль скоро она всегда видела вас первой, то лишь потому, что думала о вас чаще, нежели вы о ней.
На этот раз она приветствовала соседку с особым пылом – именно потому, что, поскольку я случился у нее в гостях, имела все основания ее избегать. Святая с излишней поспешностью вскочила на ноги и оперлась о перила; взволнованное лицо ее противоречило непринужденной позе.
– А, мадам Адель, я вас не заметила, – ответила Принцесса, остановившись под самым балконом. Сквозь щелку между рамой и ручкой открытой балконной двери я из гостиной разглядел знакомую сумочку и сложенный веер, увидел, как она неловко подняла руку, заслоняя лицо от солнца. – Что вы делаете вечером?
– Я? Ничего. Думала купить ткань – через несколько дней придет моя портниха, – но по такой жаре едва ли выберусь из дома.
– Если хотите, я могу пойти с вами.
– Не знаю, быть может, в другой раз.
На этом и попрощались.
– Она вечно ругается с мужем, – прошептала Святая гостьям. – Слышали бы вы, какие гадости они друг другу говорят по вечерам.
После чего, передумав и по-прежнему в одурении и смятении, окликала Принцессу с балкона: «Attendez, подождите!» – когда та уже успевала перейти на другую сторону улицы и собиралась отворить кованую садовую калитку.
– Может, я все-таки пойду за тканью. Этой осенью ожидается столько приемов, мадам Эстер, а я совсем обносилась, – сетовала она, в сотый раз намекая, что еще не получила приглашения на прием в честь столетия матери Принцессы, который устраивали в начале сентября.
– Так я поднимусь к вам?
– Нет-нет, я сейчас спущусь. – И, обернувшись к моей матери, добавляла: – Только подождите, пока мы не уйдем.
Через пять минут две mazmazelles уже ковыляли к остановке Кемп де Шезар – одна в шляпе с необычайно широкими полями, другая со сложенным веером в одной руке, сумочкой и белой перчаткой в другой, – и болтали на языке, который их свел и который, несмотря на неоднократные напоминания себе самим и всему остальному свету о том, что у них нет совершенно ничего общего, несмотря на их соперничество, взаимные колкости и мелочное недоверие друг другу, неизменно спасал дружбу, остававшуюся близкой до самого, самого конца.
* * *
Все разговоры Святой, как правило, сводились к жалобам, поток которых никогда не иссякал: на здоровье, на сына, ежедневные упоминания о волнениях и беспорядках в Египте, на слуг, ворующих все, что подвернется под руку, вплоть до последней ложки сахара, и на дочь, мою мать, чья глухота сгубила лучшие годы бабушкиной жизни. А поскольку бабушка вечно путалась и перескакивала с одного на другое, то, когда ей приходила охота поплакаться, она частенько отклонялась от темы, вила бесконечную нить разговора, изобиловавшего побочными сюжетными линиями, главными злодеями в которых служили ее хвори, скорби и унижения, ей же самой отводилась роль злополучной жертвы, из последних сил преодолевавшей невзгоды, привязанной к столбу средневековой мученицы в окружении подступавших драконов; все это провоцировало желчные камни, поднимавшие ее с постели ночами, когда некому было пожаловаться, кроме как ветру на балконе, где она и просиживала до утра, глядя на безлюдную рю Мемфис, прислушиваясь к тиканью часов в прихожей, глухо подтверждавших ее опасения: еще слишком рано и пройдет несколько долгих часов, прежде чем донесутся на рассвете долгожданные тихие шаги Мухаммеда у двери черного хода. Пока же ей оставалось лишь, замерев, слушать бесконечные кошачьи крики, накатывавшие и отступавшие волной; в темноте мелькали горящие глаза – кошки переходили рю Мемфис, подозрительно и вызывающе поглядывали на ее балкон, а за ними ковыляла хромая chienne[18], которую все боялись. «Мои ночи», так это у нее называлось.