Здесь и сейчас - Гийом Мюссо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В комнате никого. Беспорядок, но оформлено все вокруг со вкусом. В крошечной кухоньке на стойке бара начатая пачка мюсли и бутылочка питьевого йогурта. Хозяйка, как видно, опаздывала и забыла их убрать.
Я склевал несколько зернышек, положил мюсли на полку, а йогурт сунул в холодильник. Что-то меня удерживало в этой квартире. Я пытался понять, почему вдруг я в ней очнулся.
Вернулся в гостиную. Две узенькие этажерки завалены книгами. Видеомагнитофон и рядом с ним стопка кассет. «Сайнфелд», «Твин Пике», авторское кино: «Париж, Техас» Вима Вендерса, «Секс, ложь и видео» Стивена Содерберга, «Злые улицы» Мартина Скорсезе, «Нобычный день» Этторе Сколы, «Лифт на эшафот» Луи Маля, а еще «Магазинчик ужасов» и фильмы с Мерил Стрип — «Выбор Софи», «Женщина французского лейтенанта», «Из Африки»…
На стенах репродукции шедевров Энди Уорхола, Кита Харинга, Жана-Мишеля Баския.
На низеньком столике пачка сигарет с ментолом и зажигалка I LOVE NY. Я уселся на канапе, заскрипевшем пружинами, и закурил сигарету. Сделал первую затяжку и вспомнил лицо молодой женщины, которая так отчаянно кричала под душем. Мне понятен был ее ужас: она испугалась. По всей видимости, знакомы мы не были. Стало быть, я возник перед ней наподобие распоясавшегося доктора Кто.
Я повернул голову, услышав мяуканье. Темно-рыжая полосатая кошка с круглыми глазами прыгнула на подлокотник кресла. Прищурившись, я прочитал на медальке ошейника «Ремингтон».
Как-то там мой кот? Наверное, стал бродягой…
— Привет, кис!
Как только я протянул к коту руку, чтобы погладить, он спрыгнул и исчез.
Я встал и отправился изучать вторую комнату. Спальня, в ней темный паркет и разношерстная мебель: старинная железная кровать, современное черное лакированное бюро, хрустальная люстра прошлого века. Рядом с постелью на тумбочке — номера «Театральной афиши» с современными мюзиклами (на обложках — маска и роза из «Призрака оперы», глаза из «Кошек», фотография труппы «Кордебалет»…) и несколько романов с загнутыми страницами («Молитва об Оуэне», «Любимый», «Последние дни Рафаэля»).
На стене фотографии хозяйки квартиры в разных нарядах — от вечернего платья до очень вызывающего белья. Цветные фотографии и черно-белые с самыми разными прическами: распущенные волосы, шиньон с прядями, конский хвост, каре, грива вьющихся волос на полуобнаженном плече. Девушка явно не была профессиональной манекенщицей, но, как видно, сделала подборку фотографий и ходила с ней по агентствам.
Над рабочим столом я заметил ксерокопию бланка с расписанием Джульярдской школы, самой престижной из театральных учебных заведений. На столе лежало заявление от Элизабет Эймс. Молодой женщине исполнилось двадцать, и она первый год изучала драматическое искусство.
Я открывал ящики и беззастенчиво заглядывал во все бумаги и документы, которые попадались мне под руку: в черновики любовных писем, адресованных некоему Дэвиду, фотографии обнаженной Элизабет, сделанные на расстоянии вытянутой руки и, возможно, предназначенные тому же Дэвиду, но которые она все же не решилась ему послать. Сведения о работе официанткой в баре «Франтик» в Ист-Сайде.
Прикрепленные булавкой к пробковой панели сведения о банковском счете самого огорчительного характера и множество напоминаний квартирной хозяйки о необходимости заплатить за жилье.
Я на несколько минут задержался в спальне, рассматривая фотографии на стенах. Одна из них притягивала меня как магнит: Элизабет в снежный день сидела на спинке деревянной скамьи под фонарем в Сентрал-парке. В вязаной шапочке, в великоватом для нее пальто и замшевых сапожках. Совсем не сексуальная фотка, но единственная, на которой она улыбалась.
Покидая квартиру, я снял эту фотографию со стены и сунул себе в карман.
4
Через два часа
— Я оставлю вас с ним наедине, — сказал медбрат. — Понятно, что у него нет оснований для агрессии, но вы сами врач, лучше меня знаете, таким больным основания не нужны…
Я находился на седьмом этаже больницы «Блэкуэлл», знаменитого «Пентагона», и стоял перед комнатой деда. Покинув квартиру Элизабет Эймс, я взял такси и доехал до перекрестка 2-й авеню и 60-й. Там по стоимости одной поездки в метро перебрался в кабинке подвесной дороги через Ист-Ривер и оказался на Трэмвей-плаза, в центре Рузвельт-Айленд. А там уж пешком добрался до «Пентагона», построенного на южной оконечности островка. Больница всегда пользовалась скверной репутацией. Построили ее в середине XIX века и помещали туда больных оспой, чтобы они находились подальше от города. Затем переоборудовали в приют со всеми негативными приметами подобных заведений: обилие калек и больных, плохой уход и психиатрические опыты на грани дозволенных. В 60-е годы газетные статьи и книги зашумели о здешних злоупотреблениях, и под суд угодил не один представитель медперсонала. Потом обстановка в больнице улучшилась, но до сих пор она так и не избавилась от мрачного имиджа. С тех пор как я занялся медициной, года не проходило, чтобы не появлялись разговоры о ее скором закрытии. Но от реальности никуда не деться: «Пентагон» как работал, так работает, и в его стенах я надеялся обрести спасение.
— Предупреждаю заранее, — добавил медбрат, — кнопка вызова в комнате не работает.
Я с трудом смотрел этому парню в лицо. Как у Двуликого, известного персонажа комиксов, — половина его лица сильно пострадала от ожогов.
— Так что, если возникнет проблема, не стесняйтесь, орите во все горло, — продолжал он. — Но имейте в виду, лекарства у него сильные, так что можете и не достучаться до него, но другого средства справляться с такими кексами нет.
— Вы забыли, что речь идет о моем дедушке!
— И что? Пошутить нельзя? — пожал он плечами.
Двуликий открыл ключом комнату, впустил меня и запер ее за собой. Комнатка была крохотной, обставленной по-спартански: железная кровать, пластиковый колченогий стул и привинченный к полу стол. На постели полусидел, откинувшись на подушку, старик. Необыкновенный — с серебряной бородой и редкими седыми волосами до плеч. Он был неподвижен и, наверное, смотрел стеклянными глазами неведомые мне сны. Гэндальф[13]под психотропными.
— Добрый день, Салливан, — сказал я и, немного робея, подошел к кровати. — Меня зовут Артур Костелло. Мы никогда не виделись, но я сын вашего сына, и, стало быть, вы мне дедушка.
Не так плохо для начала…
Салливан лежал не шевелясь, как каменный, и, похоже, даже не заметил моего присутствия.
— До недавнего времени я ничего о вас не знал, — объяснил я, усевшись на стул возле кровати. — Не знал, что вы живы, что находитесь в этой больнице. Если бы знал, то пришел бы навестить раньше.
Я прикидывал, сколько ему может быть лет, исходя из того, что говорил мне отец. Если не ошибаюсь, то, должно быть, недавно исполнилось семьдесят. Морщины и борода, закрывающая нижнюю часть лица, не мешали видеть, что черты у него правильные, лоб высокий, нос крупный, но благородный, подбородок волевой. Мне не составило труда представить себе его образ тридцатилетней давности, каким я видел его на семейных фотографиях: элегантный шеф фирмы, в сшитом по мерке костюме, крахмальной рубашке с запонками и в шляпе-федоре.[14]Особенно мне запомнилась фотка, где он сидит, положив ноги на письменный стол, с сигарой в кабинете своего агентства на Мэдисон-авеню. Другие времена, другой человек.