Людмила Гурченко. Танцующая в пустоте - Валерий Кичин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С другой стороны, нетрудно представить, что стало бы с Гурченко, если бы ее судьба сложилась в соответствии с ее мечтой. Скорее всего, ни она, ни мы так и не узнали бы, какой дар драматической актрисы затаился в этой поющей девушке с талией Лолиты Торрес. Кино лишилось бы ее пронзительных работ в «Пяти вечерах», «Вокзале для двоих», «Двадцати днях без войны»… И не было бы в этой судьбе раздвоения на две несовместные, кажется, актерские ипостаси, которые вечно спорили друг с другом, оставляя горькое чувство нереализованности, а на самом деле дополняли, обогащали друг друга и сделали Людмилу Гурченко единственной и неповторимой.
А однажды пришло диковинное письмо от заморского принца, владельца острова. Принц видел меня в кино, я ему понравилась, родителям его – тоже. Всей семьей они мне делают предложение посетить их остров. Просьба ответить, когда я могла бы приехать. В письмо вложено несколько фотографий. Принц – с черными курчавыми длинными волосами, в блестящих одеждах. На голове у него сверкающий шлем с торчащими высокими перьями. Фотографии родителей в белых одеждах, сидящих на фоне ажурной беседки. И еще несколько фотографий с видами его владений.
Из книги «Аплодисменты, аплодисменты…»
Интересно представить, каким ей виделось будущее теперь, с пика ее первой славы.
Уже наутро после премьеры «Карнавальной ночи» Люся почувствовала, как резко все изменилось. Ее стали узнавать в троллейбусах. Вскоре пришлось выехать из общежития и снять комнату, потому что все вокруг полагали, что звезды купаются в деньгах. Хозяйка квартиры, бывшая балерина, с ужасом смотрела, как Люся развешивает на ее мебели выстиранное белье: «Что вы делаете, Люся?! Это же антиквариат!»
«А я не понимала, как это ужасно, – со смехом вспоминала Гурченко. – Я любила все красивое, но не знала, как с ним обращаться!»
В ней тогда работал очень мощный мотор: она осуществляла папино наставление «Дуй вперед!». Все звезды, которых Люся боготворила, шикарно одевались. Где и на что покупать такие прикиды, она даже теоретически не представляла – научилась шить сама, и еще до своей триумфальной Леночки Крыловой щеголяла в модной юбке колоколом с накрахмаленными до хруста оборками.
Но еще более мощным мотором была ее вера в то, что мир вокруг доброжелателен, надежен и лишен коварства. Здесь тоже сказалось наследие ее семьи, и она об этом говорила отважно и красочно. У нее свой способ рассказывать. Пишет она – иной литературный классик может позавидовать. А говорит… этого словами не передать. Она и в устных рассказах прежде всего – актриса. Оборвав фразу на половине, остальное доигрывает, мгновенно перевоплотившись в описываемого персонажа. Даже в личной беседе с нею я не раз жалел, что этого никогда не увидят зрители – все сыграно для единственного слушателя. И диктофон этого не передаст. И тем более – бумага. Расшифруешь диктофонную запись – и с отчаянием понимаешь, что главный смысл рассказа был в этой мимике, в пластике, в интонациях. А в словах – какие-то отрывки из обрывков, часто не связанных между собой, – связкой была ее игра. И логика в этом рассказе своя – ассоциативная. Формально темы рассказа бессистемно скачут, а в живой речи все накрепко сцеплено, как в очень хорошем спектакле.
Поэтому ни одно интервью Людмилы Гурченко не выражает и сотой доли того, что она сказала.
Но сейчас не интервью. Сейчас я пишу книжку, и есть возможность усесться поудобнее и все, что Гурченко оставила между строк, вообразить. Итак:
– После «Карнавальной ночи» – о-о! – у меня тогда все пошло совершенно иначе. В Москве назревал Всемирный фестиваль молодежи. Вам сейчас трудно представить, как это было, а тогда сама мысль о том, что в нашу закрытую страну нагрянут тучи иностранцев, – да что вы, это ж ужас! И стали происходить какие-то вещи, которых я не понимала.
Я в своем Харькове вообще мало что знала. Я о тридцать седьмом годе узнала только в институте! А тут вдруг началась вербовка всех красивых девочек и мальчиков. И люди на это шли, потому что боялись самого вида красной корочки. Вы смотрели фильм «Мой друг – стукач» Алексея Габриловича? Там есть такой персонаж, вполне реальный, – Дима. И вот он, когда вспоминает о том, как стал стукачом, все кричит: «Коммуняки, коммуняки!» Он испугался этой гэбэшной корочки. Он так смертельно испугался, потому что вся его семья была уничтожена в тридцать седьмом, и он честно признается: мол, я затрясся и сказал «да-да-да!».
Но со мной-то ничего такого никогда не было. Я очень любила Родину. Не хочу говорить «отечество» – Родину! Страдала, что я не мальчик и не могу за нее воевать. Ходила босиком по морозу. Как только нам в школе рассказали про Зою Космодемьянскую, я тут же пошла по морозу босиком – вечером, чтобы никто не видел. Решила проверить: выдержу или нет? Вытерпела и теперь знала: будут пытать – выдержу! Вот так я готовила себя: стреляйте, вешайте, а я люблю Родину! Так я воспитана. Это мне до сих пор помогает: когда в чем-то я спотыкаюсь – думаю: «Какого черта унывать – на войне и не такое бывало!»
Но с вербовкой до той поры я не сталкивалась. И вот она началась – меня стали вербовать. Я долго не понимала, в чем дело: прямо из общежития куда-то повезли. Да что там! Не «куда-то» – а на седьмой этаж гостиницы «Москва». Какие-то люди в черном, и все такое. Я и там говорила, как я люблю Родину, – ну ничего не понимала, куда они клонят и чего от меня хотят! Потом привезли еще раз, и еще раз, а потом уже впрямую предложили: «Понимаете, скоро в Москву приедет много иностранной молодежи, и нам это все будет очень интересно». А взамен за «помощь» предлагали и квартиру, и научить языкам интенсивно, но одно условие: никому ни слова!
Как, думаю, это так? За какие заслуги я это все получу? Ну наивная была до глупости. Очень долго. Такие моменты наивности и сейчас случаются – когда я ничего не понимаю, только «Ах!». А потом себя осекаю: «Тихо, Люся!» Сначала – «Ах!», а потом – испуг. И поразительно: эта моя подозрительность потом всегда оправдывалась: правильно, что испугалась, правильно, что не сделала!
Короче говоря, поставили условием, что никому ни слова. И даже родителям. А кому я еще скажу – у меня никого нет! Я из Харькова, одна в Москве. А в Харькове вообще уже не верили, что на афише – это я. Там в кинотеатре «Комсомолец» на Сумской висела афиша, папа стоял возле нее и говорил: «Это – моя дочь!» А на него смотрели как на сумасшедшего и тихо отходили в сторонку. А папа мой был в шляпе в сеточку, как у Хрущева, штаны широкие. И от него отходили, как от ненормального. Как реагировал папа – я тут не могу повторить: очень много идиоматических выражений. «Да ты разуй глаза, это моя дочь! Видишь, вот фотография: тут ей три года, тут ей пять. Вот – я. А вон ее мать». Тут мама быстро надевала темные очки и перебегала на другую сторону – стеснялась. Мама совсем другая была – Елена Симонова, дворянских кровей, что она всегда старательно скрывала: могло выйти боком. Вот такие у меня были папа с мамой – что же, и им ничего нельзя сказать?!
А еще была бабушка. Она из дворян, но это от меня скрывали. Да я ее и не любила: она меня называла «пионэркой», а про Ленина говорила, что он подлечуга и провокатор. Мол, «Как людюшки жили при царе! Всего было вдоволь: своя скотина, свое поместье, дом на улице Огарева в Москве, муж мой Александр Прокофьевич – директор двух гимназий!»