Счастливая ностальгия. Петронилла - Амели Нотомб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Четырнадцать тридцать пять. Мне кажется, мы едем уже целую вечность, а продвинулись всего на каких-то пятьдесят метров. Наше свидание будет настоящей катастрофой, и, как предсказывала переводчица, опоздание лишь усугубит ее. Вечно у меня проблемы с опозданием. Это тем более странно, что я не опаздывала никогда в жизни. Так что моя проблема не в опоздании, а в вероятности опоздания. Если мне кажется, что я могу опоздать хоть на полминуты, мне становится так плохо, что я бы лучше умерла. Не знаю, откуда во мне такая уверенность, что опоздание обернется для меня преступлением, которое я не смогу искупить. Когда другие позволяют себе опаздывать, я раздражаюсь, но не считаю же, что их следует отдать под трибунал. И лишь мое опоздание карается смертью.
Отсюда мое стремление всегда приходить с досадным опережением. В Японии это никого не смущает: обычай требует всегда приходить на пятнадцать минут раньше. В Европе, а особенно в Париже, где опоздание – признак утонченности, это раздражает.
Единственное объяснение своей патологии, которое я смогла найти, – моя принадлежность к классу пернатых: птицы никогда не опаздывают с миграциями или откладыванием яиц. Зато порой им случается поспешить. Увы, когда я предлагаю свою гипотезу озадаченным моим ранним приходом хозяевам, они делано смеются.
Четырнадцать сорок. Дело тут не только в боязни опоздать. Моя беда имеет более глубокие корни. Истина в том, что я делаю все наоборот. Я даже родилась наоборот. Мои родители ждали мальчика, Жан-Батиста. Появилась я, причем ягодицами вперед, а УЗИ в то время еще не существовало. Таким способом я немедленно предупредила их об ошибке. Так же получилось и в дальнейшем. Это тем более ужасно, что я всегда стараюсь вести себя хорошо. Я вовсе не из тех, кто позволяет себе чересчур много или кому на все плевать.
Вот, к примеру, Ринри: отличный парень, безусловно самый уравновешенный из всех, кто был в меня влюблен. Разумеется, я должна была сбежать. Ну да, я не была влюблена в него. А вот почему? Он был красивым, милым, приветливым, умным, обладал природным шиком и чувством юмора.
Где мы? Если бы у водителя такси было не такое суровое лицо, я решила бы, что он надо мной издевается. Токио не мой город. Может, потому, что он такой большой? Ни мой рассудок, ни мое тело никогда не могли постичь его. Следует уточнить, что и в этой области у меня имеются пробелы: мне даже Брюссель не дается. Токио вызывает у меня маниакальное недержание речи: я не улавливаю структуры высказывания, мне не удается вычленить фразу или знаки препинания, я могу лишь пропускать сквозь себя неумолимый поток нелепостей. В этом городе я способна узнать квартал, как способна отличить глагол, однако не понимаю, почему он здесь. Мне хотелось бы спросить: что ты говоришь? Но Токио не дает мне и слова вставить. Тогда я смиряюсь со своим поражением.
Четырнадцать сорок пять. Хотелось бы мне быть кем угодно, только не самой собой. Вот хотя бы этим шофером токийского такси. Как, должно быть, хорошо: крути себе руль руками в белых перчатках и сохраняй невозмутимое выражение лица. На заднем сиденье он везет европейку с вытаращенными, как у гипертоника, глазами. Но это его ни капельки не беспокоит.
Прав Зенон Элейский: движение невозможно. Ахиллес и черепаха, летящая стрела – нет, это не софизмы. Даже не в часы пик пробки в Токио мешают автомобилям двигаться. Есть иллюзия движения, совсем крошечная. Мне никогда не попасть на свидание, с опозданием или без опоздания, потому что перемещение становится сомнительной гипотезой.
А что еще хуже, я сама – сомнительная гипотеза. Я имею столько доказательств своего небытия и они столь убедительны, что я не стану их излагать: все бы поверили. На самом деле здесь, в такси, нет никого, кроме шофера.
В Европе я почти никогда не сажусь в такси одна. Разве можно вызвать себе такси, если ты не существуешь? В битком набитом метро я растворяюсь в толпе – это как раз по мне. В Японии я преступила закон и теперь расплачиваюсь. «А, так ты существуешь! Ну-ка, ну-ка!..»
Четырнадцать пятьдесят. Попробуем представить, о чем бы на моем месте думал нормальный человек. Узнаю ли я Ринри? Когда я видела его в последний раз, он был какой-то толстый. Хотя, когда я его вспоминаю, всегда воображаю его таким, каким он был в восемьдесят девятом, – худым и красивым. Интересно, он изменился? А я? Еще бы. Я не слишком беспокоюсь по одной простой причине: в этом плане мне всегда нечего было особенно терять. Если воспользоваться гениально злобной формулировкой Бальзака, в двадцать лет я была «девушкой умеренной красоты». В дальнейшем лучше не стало. И если в восемьдесят девятом году Ринри непрерывно восхищался, какая я красивая (точнее, какой я красивый, потому что его французский пребывал тогда в зачаточном состоянии), то лишь потому, что его ослепляла любовь.
Четырнадцать пятьдесят пять. Меня тошнит. Если бы у меня не пропал голос, я бы попросила водителя направиться в аэропорт. Паспорт и кредитная карта с собой, ничто не мешает мне улететь. Я не в состоянии встречаться с кем бы то ни было, а уж тем более с первым парнем, который внушил мне веру в себя. Подумать только: я боялась опоздать! Надеюсь, таксист все-таки водит меня за нос. Пусть бы это было похищение. Шофер работает на якудза, который потребует выкуп от моего издателя. А тот платить не станет, он даже обрадуется, что подвернулась такая романтическая возможность от меня избавиться.
Четырнадцать пятьдесят шесть. Четырнадцать пятьдесят семь. Четырнадцать пятьдесят восемь. Я узнаю места, подъезжаем к отелю. Четырнадцать пятьдесят девять. Расплачиваюсь с водителем и выхожу из машины. Ровно в три я в холле. Ринри ждет меня.
Он вообще не изменился. Он точно такой же, как в восемьдесят девятом. Худой, красивый, сдержанный, с чисто выбритым затылком. Толстого парня девяносто шестого года никогда не существовало.
Обнимаю его, он такой милый. Всего пара седых волосков. Ему сорок три. Ну и что?
– Я тебя увожу.
– В своем белом «мерседесе»?
– Нет. На сей раз возьму такси.
По пути он сообщает, что мы едем посмотреть его ювелирную фирму.
– Ты похудел, – говорю я.
– Да, когда ты видела меня в девяносто шестом, со мной было не все в порядке.
Я понимаю, о чем он.
Фирма Мицуно занимает семиэтажное здание. Сейчас каникулы, поэтому Ринри показывает мне его целиком. Меня поражают пустые мастерские.
– Последние десять лет мы проводим диверсификацию. Я принял решение, что вдобавок к украшениям мы станем создавать обувь и велосипеды, – говорит он.
– Украшения, обувь, велосипеды… Что между ними общего?
– Красота, – отвечает он, будто это само собой разумеется.
И в подтверждение своих слов показывает мне готовые изделия: доисторические украшения, обувь XIX века, велосипеды будущего. Это великолепно.
Кабинет Ринри представляет собой просторную, почти пустую комнату без окон. В традиционной для японского дома нише, токонома, стоит ваза такой простоты, что я не смею даже представить себе ее ценность.