Литература как жизнь. Том I - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После разговоров со «Старухой» Драйзер представлялся мне склонившимся над водой, неудержимо стремящимся, погрузившись, достичь дна, словно хотел заглянуть в глубину тех натур, грабителей-благодетелей, каких изображал. В мемуарах у «Старухи» так и было сказано: «Драйзера тянуло к воде». «Старуха» давала фрейдистское истолкование такой тяги, и я согласно задаче, передо мной поставленной, по условиям нашего времени готовился это сократить, если дойдет до перевода и печати. До печати у нас не дошло, «Старуха» уехала.
Что стало с её чемоданом, не знаю, архив Чедер-Гаррис хранится в Отделе рукописей Библиотеки Джорджтаунского Университета в Вашингтоне, недавно я получил возможность архив просмотреть: среди бумаг нет никаких материалов о её пребывании в Институте Мировой литературы, а у меня и у сотрудников Отдела рукописей нет объяснения пропуска. Книгу, переработанную, названную «Драйзер в новом измерении» Гаррис-Чедер издала в Норвегии, на своей родине. Попадаются ссылки на её книгу, в биографиях Драйзера упоминается «Старуха», сохранившая в памяти живые черты литературного титана.
Попечитель
«У Драйзера всё было трагическим».
Альфред Кейзин вышел на литературную авансцену после Второй Мировой войны с книгой «На родной почве» – о приятии Америки в противовес той национальной самокритике, что главенствовала в американской литературе до Второй Мировой войны. Вышел с началом холодной войны, когда Госдеп выискивал среди критиков и писателей готовых пойти вправо.
Тогда были отпущены деньги на продвижение мало кому известного Фолкнера, получил добро и Альфред Кейзин.
В мемуарах Кейзин проявил забывчивость, вспоминая, как у него наши специалисты спрашивали, зачем «толковал о сомнительных фигурах – Уильям Фолкнер, Роберт Лоуэлл, Норман Мейлер, Сол Беллоу, – и не упомянул такой шедевр социальной критики, как “Трагическая Америка” Драйзера».
Речь идёт о встрече в редакции журнала «Иностранная литература», на которой я присутствовал. Кейзина спрашивали не о том, зачем «толковал о сомнительных фигурах», известных тем, кто спрашивал, а о том, почему не упомянул Драйзера.
Это было в те времена, когда разразилась склока между Хрущевым и Никсоном, спорили они на кухне типового американского домика, важнейшего экспоната Американской Выставки 1959 года в Сокольниках. Участниками выставки были и «живые экспонаты» – американская творческая интеллигенция.
Среди них – патриарх американской поэзии Карл Сэндберг. С ним встреча была в Доме литераторов. Едва слышным голосом Сэндберг пел, наигрывая на гитаре, что пел, не могу сказать. Могу сказать: стихи Сэндберга – прозаизация. У Элиота усложненная метафорической тайнописью, у Сэндберга – понятнее и проще.
«А теперь, – объявил ведущий, – дадим нашему американскому гостю послушать, как звучит русский язык». Дальше не зазвучало – заскрежетало: свои стихи читал Леонид Мартынов, «загадочный мудрец-интеллектуал советской поэзии», – определил его Лесик Аннинский, и я готов согласиться, если мне позволено будет расшифровать: «загадочность» – заумность, «мудрец» – мудреность, «интеллектуал» – умничающий. Стихи Мартынова, по словам Лесика, «переполнили терпение властей». Чего же именно власти не могли вытерпеть? Сослан, запрещен, но и реабилитирован. Стало быть, политической вины не нашли – осудили незаслуженно. Но совершенное поэтом преступление – увечья, причиненные родному языку.
О встрече в «Иностранной литературе» Альфред Кейзин вспоминает: «Культурный обмен состоял из споров, где все средства хороши». В числе перечисленных им споров – полемика с нашими переводчиками и профессорами американской литературы, которые, по словам Кейзина, «на людях держались как сотрудники органов госбезопасности, а в частных беседах смеялись над собой и надо мной, принимавшим их возражения всерьез»[192].
Так ли ведут себя на людях работники КГБ, как вели себя наши участники встречи, переводчики и профессора, об этом американец мог судить столь же авторитетно, как мы воображали агентов ЦРУ Верно, что наши представители выражали официальную точку зрения, но ведь и Кейзин приехал представительствовать – в числе американских культурных деятелей. Всё это субсидировалось Госдепартаментом и должно было выражать столь же официальную американскую точку зрения. Приехал Альфред Кейзин с официальной миссией и смотрел свысока на представлявших советскую официальную точку зрения. Разница заключалась в том, что их официальность выглядела свободнее нашей, хотя надо узнать Америку, чтобы почувствовать, чего у них нельзя, того никакими силами не добьешься.
А какие же наши переводчики или профессора вели двойную игру? Там были одно-два лица, которые со временем стали диссидентами, но там же были профессора, которым, боюсь, не всякий американский профессор сдал бы зачет по истории американской литературы, и эти специалисты, как Елистратова и Мендельсон, закулисных разговоров с Альфредом Кейзиным не имели.
Там же был наш директор, Большой Иван, и он сцепился с Кейзиным. Каждый из двоих диспутантов отстаивал свое представление о Драйзере, подкрепляя критические аргументы личным знакомством с американским классиком. Кейзин упомянул, что Драйзер назначил его попечителем своего литературного наследия. «Очень жаль, что Драйзер не нашел никого другого!» – грохнул Большой Иван, состоявший с Драйзером в переписке. Забыть об этом столкновении я не мог, и когда снова встретился с Кейзиным, то первым делом спросил, что он думает о перебранке в «Иностранной литературе». Кейзин ответил, что конфликта не помнит. Как мог, я старался ему напомнить обстоятельства знаменательной конфронтации. Даже слова, в том числе, его собственные, воспроизводил: на замечание Анисимова о вступлении Драйзера в Коммунистическую Партию США Кейзин заговорил об одновременном желании Драйзера стать членом англиканской церкви. Повторял я на разные лады, как оно было. Глядя на меня с легкой улыбкой Кейзин повторял: «Не помню». У американцев хорошая память на все, что когда-либо коснулось их лично. У меня были ещё встречи с Кейзиным, и я пытался освежить его память – безуспешно.
Живое и мертвое (Дом Пришвина)
«Недаром существует эпитет “живое слово”. Живое оно потому, что творится тогда, когда и сказывается. И значит, мы вынуждены противопоставить его какому-то другому – мертвому».
Приехал я в Дунино с