Белая лестница - Александр Яковлевич Аросев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тонкими, нервными пальцами Янушевский отпер дверь, и мы очутились в маленькой комнатке, уютной и чистой. Прежде всего бросался в глаза большой стол, сплошь уставленный предметами, которые продаются в магазинах оптических, электротехнических, оружейных, инструментальных, москательных и писчебумажных. Большой мягкий диван у стены манил к себе. Электрические лампочки словно солнце наполняли всю комнату. Незанавешенные окна напоминали черные заплаты в стенах. Осенняя ночь своими глазами упиралась в окна. И от этого во дворе ничего нельзя было рассмотреть. Только слышно было, как временами где-то далеко, далеко трещал пулемет.
— Вот это, — начал показывать свое богатство Янушевский, — электрический фонарик. Он очень удобен. Его можно надеть на пояс.
— А это что у вас, фуражка?
— Да, это, кажется, фуражка с японским козырьком.
— Вот как. А это что, зажигалка?
— Да. Очень удобная. Видите — вот раз зажглась, раз — потушена. Но это что, а вот у меня есть окарина, видите, маленькая такая.
— В самом деле. Вот изящный инструмент.
— Послушайте звук.
Янушевский сел на ручку мягкого кресла и заиграл на окарине. И вид у него был такой, как изображают пастушков со свирелью.
Хороший звук. Очень приятный звук окарины. И в комнате так светло. Вся борьба осталась там за стеклом.
Опять пулемет. Опять окарина. В голове какие-то облака. Облако находит на облако. Заслоняет одно другое. Это не тучи, а облака, потому что тучи — серые, а облака — белоснежные. Белоснежные облака потому, что много яркого света в этой белой комнате. Облака тихо плавают в мозгу оттого, что звуки окарины плавают, колеблют воздух, оттого, что трескотня пулеметов сотрясает уличную осеннюю сырость. Облака наплывают на облака оттого, что звук окарины заглушает пулемет, пулемет заглушает окарину. Облака расстилаются в дым оттого, что зрачки глаз закрываются тяжелыми веками.
Нет ни окарины, ни пулемета. Ни того, ни другого — нет ничего.
Я был убит сном. Мягкий диван был теплой могилой…
— Удирают. Слышите, удирают. Что же вы дрыхнете?
Я воскрес. Не было окарины. И пулемет заглох. На конце моего дивана сидели Муралов и Розенгольц. А в углу, как пастушок со свирелью в руках, сидел Янушевский и держал окарину.
— Удирают, — прохрипел еще раз Муралов. — Понимаете — юнкера удирают через Брянский вокзал. Их надо задержать на мосту.
— Конечно. Идемте, организуем, — сказал я.
Муралов, Розенгольц и я двинулись через коридоры в штаб.
А Янушевский — одинокий пастушок со свирелью — остался в комнате.
Подпоручик Владимирский с отрядом солдат отправился к Дорогомиловскому мосту задерживать юнкеров.
С рассветом загрохотали пушки. Пулеметы забили дробь своими свинцовыми зубами. В Военно-революционном комитете машинистки стали выклевывать на бумаге наши приказы.
Пламенная площадь рделась за окном в осеннем тумане. А бронзовый Скобелев хмурил брови и гнал, гнал своего коня вон из Москвы.
Городская дума была уже нашей. Кремль тоже. Юнкера оказывались в положении крыс на тонущем корабле. Серые волны солдат начинали заливать улицы и переулки Москвы. Юнкера и офицеры метались.
Огненные языки побеждающего восстания уже облизывали стены Александровского училища — этой цитадели, где сидели лучшие полководцы царской армии — заслуженные, убеленные сединами генералы, покрытые крестами отличия вояки-офицеры.
Ничто не помогло. Солдат победил офицера. Пламенная площадь отвоевала Москву у помещиков.
И теперь, когда Москва становится центром мира, а Кремль — центром России, пламенная площадь остается центром Москвы.
Генерал Гвоздев
— Пропустите, товарищ, пропустите.
— Господи, куда вы лезете. Соблюдайте очередь.
— Да я с запиской от Муралова, из его кабинета.
— Что ж из этого? Я сам с запиской; да стою тут целый день.
— Виноват, разве не здесь выдают пропуска на выезд.
— Не знаю. Здесь штаб округа! У меня отобран револьвер. Вы не знаете, могу ли я его здесь получить?
— Господа, позвольте пройти. Я только для справки по поводу ареста брата.
— Э, друг, нынче уж нет господ. Вы, должно быть, меньшевик, что так говорите.
— Меньшевик. Ха-ха-ха. Вот понятия-то!
— Прошу не выражаться!
— Вы в Ростов-на-Дону?
— Нет, хлопочу пропуск в Елизаветград. Здесь невозможно. Никак невозможно. Все мое состояние вчера было опечатано.
— А вы знаете, что будет с золотом в сейфах?
— Не толкайтесь. Раз пришли, то и ждите!
Все эти разговоры происходили за дверьми новых военных властей.
Бывшие офицеры, испуганные обыватели, дрожащие за свое добро, студенты и прочий сборный люд — все стучались в двери новой власти. Тут были и беженцы к Каледину, и авантюристы, и кавалеристы, и всесветные проходимцы, и просто несчастные, и пленные, инвалиды, и затхлые старики, слегка свихнувшиеся от перепуга.
Казалось, что гремевшие вчера орудия опрокинули Москву вверх дном и из нее посыпалась вековая людская пыль.
Молодая новая власть, состоящая из вчерашних повстанцев, первые дни буквально была задавлена просителями и искателями всех рангов. Молодым повстанцам, еще вчера державшим винтовку, трудно было перейти сразу к перу и подписывать разрешения, удостоверения, распоряжения и проч. и т. п.
Перед новыми властями, как грибы после дождя, вырастали люди, которые все умели и знали.
В казенных зданиях откуда-то появились коменданты, словно родившиеся из пыли прямо в комендантском кресле и с ключами от цейхгаузов. Оказались какие-то заведующие хозяйством, бог весть кем и когда на это уполномоченные. Целой толпой хлынули какие-то «представители» и «уполномоченные» от каких-то учреждений, не существующих на земном шаре. Эти «представители» делали без запинки обширные «доклады», кончавшиеся неизбежно «испрашиванием» кругленьких сумм. Словом, Москва-матушка тряхнула своими проходимцами высшей и низшей марки. Тряхнула всем тем, что на русском языке называется попросту Хитровкой, в самом обширном смысле этого слова.
Когда все оболочки жизни лопнули, Хитровка показала, что она не только некоторое географическое место в Москве, но целый слой российского населения. Тут и дворяне, и крестьяне, и мещане. Богатые и бедные; знатные и никчемные. Духовные и еретические босяки, живущие по правилу, «как птицы небесные, которые не сеют, не жнут, не собирают в житницы».
В старое царское время мне довелось знать одного из этаких «пострелов». Правда, человека «низкого звания», босяка. Имя его «Ванька-Нос», а замечателен он был тем, что промышлял себе пропитание точь-в-точь как птица; залетит, например, он в булочную, шлепая своими лаптями, быстрым шагом подойдет к приказчику, что потолще и подобрее, поставит свою просительную лапу и, глядя наглыми глазами, отчеканит: «Ясному щеголю, московскому козырю мягкого ситного — много и быстро!»
Приказчики посмеются и сунут ему в руку французскую булку. И Ванька-Нос, подпрыгивая на одной ноге от холода, бежит в другую лавку.
А сколько их таких стрикулистов-то на верхах, где они промышляли не прибаутками,