Гипсовый трубач - Юрий Поляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ведь революционеры не звери, и лютуют они не против людей вообще, а против чужого, несправедливого, как им кажется, благополучия.
Пролив моря крови и обретя собственный успех, по их мнению вполне заслуженный, они наконец умиротворяются, и общество получает несколько десятилетий спокойной жизни, пока не вырастет новое поколение, убежденное в том, что люди в ондатровых шапках и финских пальто, стоящие по праздникам на Мавзолее, незаслуженно, бесчеловечно счастливы, а потому должны быть сурово наказаны! И вот уже депутат с лицом начитанного кляузника, багровея, клеймит с трибуны съезда маршала Ахромеева за то, что у полководца на даче два холодильника! Только подумайте — целых два! А вскоре после путча несчастного маршала находят повешенным в служебном кабинете. А лет через пятнадцать дочка того самого депутата, уже погибшего от переедания виагры в дорогом борделе, будет, сидя в красном «Кайенне», весело рассказывать телерепортеру, сколько стоит колье, подаренное ей сыном алюминиевого магната. Вот это, собственно, и называется революцией. Но уже пошли, пошли в школу мальчики и девочки, которым когда-нибудь захочется выволочь дочку депутата из «Кайенна», сорвать с ее шеи колье, купленное на деньги обобранных работяг, и тут же, на мостовой, жестоко прикончить булыжником за непростительно роскошный образ жизни…
Кокотов родился как раз в то время, когда народ еще не оклемался от предыдущей борьбы за справедливость и потому жил послушно, размеренно и стабильно. Одним из главных признаков этой стабильности была незыблемость вывесок: если в каком-то доме очутилась «Булочная» — то это навсегда, пока не снесут изветшавшее здание. А если в каком-то помещении разместился «Союзрыбнадзор», то он будет надзирать здесь до тех пор, пока останется хоть одна промысловая килька.
Андрей Львович по-настоящему осознал, что в стране революция, когда булочная вдруг превратилась в «Мир пылесосов», кинотеатр «Прага» в автосалон, «Союзрыбнадзор» — в фитнес-центр «Изаура», а Дом пионеров имени Папанина — в варьете «Неглиже де Пари». Но если бы на том остановились! Так нет же: через год вместо «Мира пылесосов» уже кипел, готовясь лопнуть, банк «Гиперборея», а вместо варьете манил к дверям караваны лимузинов дом приемов ООО «Сибдрагмет». И во всем этом была некая разрушительная необязательность, летучая ненадежность, оскорбительная изменчивость, ибо, отправляясь в «Срочный ремонт одежды», где еще месяц назад тебе вшивали в брюки новую молнию, ты мог вдруг ткнуться в дверь с вывеской «Студия интимного массажа „Гладиатор“»…
Швейцар, стоявший при входе в трактир «На дне», был одет как степенный дореволюционный городовой, с бутафорской шашкой-«селедкой» на боку. Официанты изображали услужливых расторопных половых с полотенцами, перекинутыми через руку. На стенах висели окантованные афиши постановок знаменитой пьесы и обрамленные фотографии сцен из спектаклей. В дальнем углу, обхватив колени руками, смотрел куда-то вперед и выше мраморный Буревестник революции, позаимствованный, видимо, из раскуроченного музея. Имелись также старинная конторка красного дерева и граммофон с огромным раструбом. Сверху, из спрятанных усилителей, доносилась тихая унылая песня:
Бродяга к Байкалу подходит,
Рыбацкую лодку берет…
Автор «Космической плесени» в ресторан опоздал, замешкался дома у зеркала. В глазах одноклассников ему хотелось выглядеть человеком солидным, преуспевающим, а добиться этого с помощью небогатого кокотовского гардероба было непросто. С галстуком так просто намучился! Раньше неверная Вероника, бросив короткий взгляд, говорила: «Еще и перо воткни!» Приходилось покорно развязывать галстук, брать другой, потом третий — и так до слов «Ладно, в этом не стыдно!».
Он заявился, когда товарищеский ужин начался и в банкетном зале стоял клекот первичного насыщения. За обильным столом сидели немолодые мужчины и женщины, странно напоминавшие тех мальчиков и девочек, с которыми Андрей Львович когда-то учился в одном классе. Между ними втиснулся незнакомый сухой старичок с многослойной, как хороший бекон, орденской колодкой на старомодном пиджаке. К стулу была прислонена палочка. Неведомый ветеран жевал, казалось, всем лицом и озирался вокруг с радостным непониманием. Во главе застолья царил Понявин, полысевший и сильно растолстевший. Увидев опоздавшего, Лешка недовольно покачал головой и строго указал ему на свободный стул рядом с Валюшкиной. Когда писатель, извиняясь, пробрался к своему месту, Нинка вдруг вскочила и звонко крикнула:
— Руки!
— Что — руки? — оторопел Кокотов.
— Руки мыл?
— Мыл… — соврал он и с детской готовностью показал ладони.
Все добродушно захохотали: видно, они уже успели попасться на ту же самую удочку. Старичок спросил дебелую соседку, над чем смеются, и, получив разъяснения, тоже захихикал. Понявин только снисходительно улыбнулся. Но громче всех заливалась сама Нинка: через плечо у нее висела сохранившаяся бог весть с каких времен самодельная матерчатая сумочка с выцветшим красным крестиком. Но тут Понявин взял рюмку и поднялся, отчего стал еще ниже. Все, замолкнув, смотрели на него с той хмельной преданностью, с какой всегда едоки смотрят на кормильца.
— Ну, вот… — начал кормилец, рассматривая водку, — …мы все собрались здесь сегодня… и что бы хотелось сказать…
Говорить Лешка так и не научился, точнее, не научился связно излагать мысли. Но если в детстве он выдавливал из себя фразы с неимоверным трудом, как засохший казеиновый клей из тюбика, то теперь всю эту разрозненную нелепицу, сложенную из бесконечно повторяющихся слов «детство», «школа», «дружба», «жизнь», Понявин говорил легко, значительно и уверенно. А сверстники, потешавшиеся над ним тридцать лет назад, когда он нес околесицу, переминаясь у доски, теперь слушали, чуть ли не соревнуясь в благоговейном выражении лица. Старичок смотрел на оратора с безмятежным восторгом и, приложив ладонь к уху, выпытывал у соседки, кто это говорит; озарялся счастьем узнавания, но вскоре забывал и снова спрашивал.
А ресторатор все витийствовал, и чем безнадежнее запутывался в придаточных предложениях, тем строже смотрел на собравшихся. Но Кокотов даже не пытался вникнуть в смысл тоста, он, изнемогая сердцем, рассматривал одноклассников. Женька Воропаев совершенно облысел и скукожился, у Пашки Оклякшина красное распаренное лицо, точно после бани. Зинка Короткова нахлобучила кукольный парик и улыбалась пластмассовыми зубами. У Кольки Рашмаджанова нос, когда-то слегка орлиный, вырос в баклажан, а волосы, прежде жгуче-черные, стали расцветки, которую собачники называют «соль с перцем». Андрей Львович исподтишка разглядывал друзей, чувствуя себя при этом Питером Пеном, так и оставшимся вечным мальчиком среди безнадежно стареющих ровесников. Но всех еще можно узнать. Всех. А Валюшкина вообще почти не изменилась, если не считать мелких морщинок вокруг живых глаз. Не идентифицировал он лишь изумленного старичка и его дебелую соседку. Учитель? Но кто? Ни у кого из мужчин-педагогов не было такой солидной орденской колодки! А соседка? Кто эта обрюзгшая дама с начесом из неживых волос, мучнистым лицом и набрякшими темными мешками под глазами?
— Целоваться. Будем? — вдруг тихо, на ухо спросила Нинка.