Солдатами не рождаются - Константин Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только недавно Таня думала, как мало в это время дня народу на улицах, а сейчас перекресток был запружен людьми, набежавшими со всех сторон на звуки оркестра.
Оркестр гремел уже впереди. Солдаты шли, и мальчишки бежали рядом с ними, и люди с обеих сторон улицы, толпясь, глядели им вслед, и на минуту Тане показалось, что никакой войны еще нет, что это еще до войны в Рязани идут по Рижской улице с учений батальоны их 176-й Краснознаменной дивизии и что, только что прибыв по комсомольскому набору врачом-стоматологом в распоряжение покойного начсандива Горячкина, она в первый раз в жизни смотрит, как мимо нее идут с учений солдаты, и дивизия еще не окружена под Могилевом, и никто еще не убит, и не ранен, и не разорван на куски у нее на глазах, как Горячкин, и оркестр играет не эту грозную песню, а «Если завтра война…», и люди стоят рядом с нею, и так же, как она, смотрят и улыбаются, улыбаются, улыбаются…
Она обернулась, услышав, как сзади кто-то громко всхлипнул, и увидел лицо той старухи с «авоськой».
– Наше Ленинское училище идет! – сказала старуха. – Как идут-то, душа радуется! – И, сказав это, улыбнулась сквозь слезы и гордо вздернула головой так, словно она была какой-нибудь бывший военный, а не старуха с «авоськой».
Таня поглядела вокруг и увидела, что многие одновременно и улыбаются и всхлипывают, глядя на проходящих курсантов, и машут им руками так, словно они с этой песней где-то там, за углом, пойдут прямо в бой.
А совсем рядом с Таней стояла бледная, еще не старая женщина и молча плакала, закусив губы, и хотя она плакала молча, не всхлипывая, у нее было такое выражение лица, что Таня поняла: у этой кто-то уже никогда не вернется, – и взяла женщину под руку и тихо сказала ей:
– Ну чего вы, не надо!
– Скоро выпустят их из училища… – не отпуская закушенной губы, еле слышно сказала женщина и ничего не добавила, но все остальное и без этого было понятно, и от слов ее сразу дохнуло войной.
В кино Таня пришла все-таки рано, за полчаса. В нетопленном фойе было холодно, но потом в набитом до отказа зале она так согрелась, что к середине картины даже расстегнула шинель.
Некоторые места в картине были похожи больше на сказку, но Тане очень понравился артист Ванин, игравший главную роль. А ее соседи так волновались, что совсем затолкали ее локтями, и Таня почувствовала гордость, что здесь все люди так переживают за наших партизан. Когда она вышла из кино, ее вдруг окликнули:
– Таня!
Она обернулась и увидела своего бывшего мужа, перебегавшего улицу.
– Здравствуй, Коля! – Она вскинула на плечо мешок с продуктами и поздоровалась; на улице было свежо, а рука у него была горячая и потная.
– Ты что, нездоров?
– Нет. А что?
– Рука мокрая.
– Не знаю, – сказал он, – может, и нездоров. Я теперь вообще ничего не знаю.
– Что с тобой? – спросила она. У него было какое-то помятое лицо, словно он долго лежал, уткнувшись лицом в подушку.
– Я ищу тебя с утра, – сказал он, не отвечая на ее вопрос, – был и у вас дома, и на заводе. Думал застать тебя там. Уже пропуска добился. А потом вахтерша, ваша соседка, сказала, что ты собиралась на дневной сеанс на «Секретаря райкома». Пошел наугад – в «Хиву». Он в двух кино идет.
– Понравилось? – спросила Таня.
– Я на первый сеанс билет взял, по тебя не было – ушел. А на этот опоздал, на улице ждал, боялся пропустить тебя. Почему ты мне так и не позвонила?
– А мне сказали, что ничего от тебя не нужно, чтобы развестись. Что я могу и одна пойти.
– Мне нужно с тобою поговорить, есть у тебя время?
– Конечно.
Они дошли до сквера, сейчас в сумерках голого и неуютного, с полосами грязного недотаявшего снега, с черными стволами тополей, покрытыми ледяной коркой. Два узбека, старик и мальчик, оба в черных ватных халатах, пилили ручной пилой сваленный ветром тополь.
У скамейки, к которой они подошли, задняя доска была отодрана: кто-то ночью оторвал на растопку. А сиденье, намертво привернутое к чугунным ножкам, еще оставалось, только один край был обколот так, словно от него щепали лучину.
– А чего нам сидеть? – Таня поглядела на ободранную скамейку. – Лучше походим. Что случилось?
– Ничего особенного не случилось, – сказал он бескровным, опустошенным голосом. – Думал, что никому не мешаю жить, а оказывается, мешаю. Думал, что с утра до ночи детей лечу, мечусь с эпидемии на эпидемию, значит, все же что-то делаю. А оказывается, нет, просто от войны прячусь.
– Что-то я ничего не понимаю!
– А что тут понимать! Надо писать заявление и надевать шинель, тогда я, оказывается, буду человеком. А без этого я не человек.
– Тебя что, призывают?
– Никто меня не призывает. Призвали – пошел бы! Не об этом речь!
– А почему заявление? Ты что, сам решил ехать? Если тебе передо мной неудобно, так это глупости, – сказала Таня, хотя в душе знала, что это совсем не глупости.
– Слушай, ты должна для меня сделать одну вещь… – Он остановил ее за руку. – Я виноват перед тобой, но ты знаешь, что я не злой и не плохой человек и всегда стараюсь делать хорошее не только для одного себя, по и для других…
Она могла бы ответить на это, что делать хорошее для себя ему удается чаще, чем для других. И в конце концов почти всякий раз выходит, что не он для других, а другие для него. И теперь тоже, оказывается, она должна для него что-то сделать. А почему, собственно? Только потому, что он не злой и не плохой? Да, не злой, не плохой. «Все у него „не“ да „не“, а где же „да“?» – сердито подумала Таня.
Она слушала его, не перебивая, а он продолжал говорить о том, как его чуть не каждую ночь поднимают с постели, и какие тяжелые случаи дифтерии он вылечил за последние два-три месяца, и менингита тоже, и сколько приходится бегать из конца в конец города, пока ноги не отваливаются… и еще, и еще что-то все о том же – какой он хороший.
– Зачем ты мне все это говоришь? – наконец не выдержала Таня.
– Чтобы ты поняла меня до конца.
– А вдруг я не хочу понимать тебя до конца? Живи себе, пожалуйста, как живешь. При чем тут я?
– В самом деле, я все хожу вокруг да около, – сказал он и улыбнулся. – Как-то боюсь начать. Уже неделю думаю, а только сегодня решился. Дай подержу твой мешок, – вдруг вспомнил он о мешке у нее за плечом.
– Ничего, мне не тяжело. – Таня отступила на полшага. Он стоял слишком близко, она не любила, когда ей дышали в лицо.
– Ты ничего не говорила про меня парторгу завода?
– По-моему, нет.
– А ты вспомни. – В голосе его прозвучало недоверие.
– У меня хорошая память, – сказала она сердито. Ей не приходило в голову говорить о нем Малинину. Если бы сам Малинин спросил, сказала бы. Но Малинин не спросил.