О людях и книгах - Борис Владимирович Дубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неудержимый в своем несовременном, «староверческом» позитивизме, Гаспаров был, рискну сказать, фанатиком разграничений – еще одно расхождение с эпохой и модой, ценившими как раз наложения, складки, переходы. К таким разграничениям, среди многих прочих, для него относились, мне кажется, сферы личного и публичного – их Гаспаров никогда не путал. Проще всего показать это на конкретном примере, и примере, прошу извинить, как раз личном.
Мы вместе с моим коллегой Львом Гудковым испытали, что называется, на себе ярость Гаспарова-полемиста в ходе ожесточенных споров на первых и вторых Тыняновских чтениях в начале 1980-х. Дискуссия шла не только о методах, но о ценностях, а потому неприятие было не просто принципиальным, но непримиримым – «войной богов», по древнегерманскому выражению Макса Вебера. «Викторианская», как позднее назвал ее сам автор, позиция Гаспарова в отстаивании филологической чистоты для нас, социологов, оставалась не близкой (позднее, к пятым Чтениям, позиции, как можно видеть по опубликованным Тезисам, не сблизились, но стороны признали общие проблемы и разные подходы друг друга). Однако у Гаспарова была именно последовательная позиция – вещь, по тогдашнему времени такая же редкая и подсудная, как валюта.
И потому через несколько лет я ни минуты не колебался, когда мне по стечению служебных обстоятельств понадобилась бюрократическая «крыша» и потребовались рекомендации, чтобы вступить, если получится, в Союз писателей по секции перевода, а мой старший коллега и опытный поручитель Валерий Сергеевич Столбов, подумав, сказал, что более авторитетной и независимой фигуры филолога в переводческом сообществе, чем Гаспаров, не найти (третьим рекомендателем, «от поэтов», был немного знавший меня по совместным переводным работам Давид Самойлов). Я позвонил Михаилу Леоновичу со своей просьбой. Он тут же и с величайшей любезностью согласился, оговорившись только, что не обо всех моих работах вправе судить, поскольку не чувствует себя – возможные комментарии опускаю – достаточно уверенным в испанском, португальском и др. С этого же он начал и рекомендацию, датированную 30 декабря 1985 года: «Я далеко не полностью могу судить о переводческой работе Б. В. Дубина: из основной его области, испанской поэзии, я сравнивал с подлинником лишь немногие переводы, но переводы с французского и польского рассматривал подробно и внимательно…», дальше следовали деловой разбор и краткая оценка. Я упомянул о японской вежливости Михаила Леоновича – он, говорю по собственному опыту, всегда как бы ставил собеседника чуть выше себя, а над собою, по-моему, чаще подтрунивал или иронически вздыхал. Вот цитата из его новогодней открытки, посланной мне 1 января 1989 года; если правильно помню, я перед тем преподнес ему книгу необарочного избранного Хосе Лесамы Лимы, над переводами и комментированием которой ломал голову не один год. Михаил Леонович, после лапидарных оценок, которые опять-таки приводить не стану, советует «сделать сводный систематизированный комментарий к совр[еменной] испаноязычной литературе (Guideto…): не „кто есть кто“, а „кто что значит для современного читателя“». И завершает: «Сам давно хочу сделать такую книгу к античной литературе, да руки не доходят…» У кого они теперь дойдут?..
Закончу тем, о чем написал сразу после похорон Михаила Леоновича. Юрий Тынянов – я упоминал о Тыняновских чтениях, на которых мы познакомились с Гаспаровым, хотя его стиховедческие, переводческие, историко-литературные работы я, вместе с другими тогдашними филологами и читателями, понятно, знал и раньше – оставил некрологи двух крупнейших русских поэтов его времени. В поминальной тыняновской статье о Блоке выделяются слова: «печалятся о человеке», в заметке памяти Маяковского – формула о «новой воле» и «волевой сознательности». Печаль, порознь и в согласии выраженная после ухода Михаила Леоновича Гаспарова уже многими, – это, если я правильно различаю, печаль о воплощенном человеке воли. Опять расходящейся с беспамятным, невменяемым временем, почти нечеловеческой по напряжению и по взыскательности к себе воли – всегда и во всем оставаться сознательным.
«…Былинка в навидавшемся чертей просторе…»[338]
В понедельник, 22 марта 1999 года, в Париже на шестьдесят втором году жизни внезапно скончался от инфаркта Вадим Козовой.
После шести лет молодости в хрущевских лагерях (1957–1963) он начинал поздно. О публикации своих стихов и прозы нечего было и думать. Однако уже несколько переводов из Анри Мишо на страницах «Иностранной литературы»[339] не просто сделали тридцатилетнего переводчика известным (такова была тогдашняя поэтическая акустика), но и приоткрыли внимательным читателям неизвестные им возможности другой русской лирики. Она, еще до всякого сам– и тамиздата, с первого же взгляда отличалась от того, что печатал тогда «День поззии» – как среди новостей, будь то шумных, будь то «тихих», так и в разделе архивных публикаций, даже лучших. Вот этому другому в русском слове – а отечественную словесность в самых разных ее изломах Козовой помнил, понимал, чувствовал, как мало кто, – и были отданы годы его последующей жизни поэта, эссеиста, переводчика, инициатора редких, но всегда заметных литературных событий и начинаний. Линия его глубоко осознанных словесных пристрастий, линия, говоря тыняновскими словами, «архаистов-новаторов» – от Тредиаковского через Лескова к Хлебникову, Ремизову, Хармсу в России, от Бодлера, Рембо, Малларме к Реверди, Шару и Мишо во Франции – была совершенно особой на фоне 1960–1970-х годов у нас в стране и осталась неподхваченной (теперь это, увы, можно сказать с уверенностью) по сей день.
Сам Вадим со спокойной горечью не раз признавался в своей «малопродуктивности». Нелицеприятный к себе и другим, он имел полное право оценивать себя так. Но ни одна из его работ 1970-х годов – исследование «Тристана и Изольды» и переиздание «От романтиков до сюрреалистов» Бенедикта Лившица, переложения