Кровь диверсантов - Анатолий Азольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Всю жизнь я спасал или уничтожал людей, баланс подводить еще рано… У меня подарочек для тебя.
Он потянул к себе ящик письменного стола и вытащил мой «парабеллум» со знакомой выщербинкой на рукоятке. Я молчал, подавленный и оглохший. А потом комната, вся квартира и вся Охта наполнились «мананой», слезы полились, и горло охватила судорога.
Минуту, две, три длилось возрождение, восстановление из пепла, в рое голосов я услышал и Этери, и Алешу, и всех, кого отрезал от меня визит Костенецкого ко мне, в занятую мною с разрешения коменданта квартиру члена НСДАП.
На Чехе была гимнастерка без погон, двигался он легко и бережно, все силы свои рассчитал, впереди – по крайней мере месяц жизни. Принес карту, ни единого названия. Большой город, автомагистрали, улочки, шоссе, зеленые пятна лесных насаждений, безномерные трамвайные и троллейбусные маршруты.
– Жить мне осталось немного, рак крови, против этой болезни я бессилен, и уж лучше погибнуть, чем… С Калтыгиным все ясно, а на Бобрикова рассчитывать можно?
– Алеша уже не для нас.
– Придется вдвоем. Вот, – он нашел в столе, – материалы допроса Раттенхубера, начальника личной охраны Гитлера. Поизучай внимательно. Надо найти типичную ошибку всех многочисленных охран. Они не учитывают того, что вообще не подлежит учету. Сосулька, падающая с карниза в июльский полдень. Кирпич на голову с крыши, которой нет.
Он помолчал.
– Тот, кого надо устранить, живет в этом городе, – он показал на карту. – Наиболее уязвимые места – эта вот улица, – он ткнул пальцем, – и в этом вот лесном массиве – дача. Тройное кольцо охраны, но внутренней практически нет: человек этот чует смерть и боится всех, кто рядом. А вот – двухэтажное строение, караульное помещение в полукилометре от резиденции. Дорожка, по которой идут на смену караула сытые, разморенные сном солдаты. Мы их можем подменить. Еще вариант: машины с охраной меняются в движении местами, тоже можно использовать. Короче, думай. Пистолет верни, незачем тебе по городу гулять с ним, ты же не бандит. Гостиница для рыбаков, адрес даю, там будешь жить. Ходи по Питеру, ищи улицу, подобную этой, у меня уже ноги ослабли… Возвращаю тебе старый должок, перочинный ножик.
Пустые глаза его смотрели в угол.
– Ты женился? Дочь или сын? А на мне лежит запрет природы, ни в браке, ни вне я не в состоянии дать полноценное семя для плода. Но для меня ты – сын, единственный, и я сделаю все, чтоб ты остался живым при выполнении операции.
Договорились: приду послезавтра, дубликат ключей от квартиры опустился в мой карман. Закрыл дверь, из-за которой пробивались звуки «мананы», она лежала в письменном столе Чеха. Швырнул в Неву боевой трофей, ножик, добытый в 42-м году.
28 февраля было это. Всю ночь читал я показания Раттенхубера, извлекая из них поразительные ляпсусы. Днем ездил по городу на такси (пачку денег дал Чех), улицу нашел, кое-что придумал.
В назначенный день стоял перед квартирой на Охте. На звонок никто не отозвался, но такое молчание предусматривалось, Чех ездил на переливание крови в какой-то институт. Открыл дверь его ключами, потянул носом воздух и снял ботинки, чтоб ни единого следа не осталось. На цыпочках вошел в кабинет.
Чех навалился грудью на стол, затылком ко мне, глаза обращены влево, а справа от головы – рука с пистолетом. Он был мертв. Только через три дня узнал я, почему застрелился он, а сейчас осторожнейше вынул мой любимый «парабеллум» из пальцев Чеха. Сделал обыск, абсолютно бесполезный, потому что все – меня, Алеши и Калтыгина касающееся – было им загодя уничтожено, о чем и поведалось в предсмертной записке, которую Чех просил меня же уничтожить. В ящиках письменного стола – пусто, на стенах – голо, стол на кухне заставлен пузырьками медицинского назначения, еды – никакой, лампочки во всех трех комнатах – без абажуров.
Здесь жил мертвец. На похороны, естественно, не приглашал. Я так и не узнал его настоящего имени. Пусть он и для всех останется Чехом.
«Манана» всегда будет с ним. – Вихри враждебные веют над…
3 марта, помнится, известили о тяжелой болезни Сталина, а потом и о смерти его. Наверное, он умер несколько раньше, 1 или 2 марта, о чем Чех узнал и понял, что в дальнейшем жизнь его бессмысленна.
С балкончика квартиры на Гайдара были видны тянущиеся по Садовой толпы. Аня осталась равнодушной к смерти Вождя, мне же вспоминался разговор двух царедворцев да иногда приходило на ум решение – съездить в потаенное местечко Полесья, к дубу, под которым большая (и лучшая!) часть архива Халязина. Теперь мне уже наплевать на его бумаги, «манана» была со мной, спрятана в квартире, я же устроился на работу поблизости, в гастрономе, разнорабочим, выгружал продуктовые машины, Наташка росла.
Однажды я заметил за собой слежку и призадумался – где же я мог наследить? С документами полный порядок, с возрастом я изменился и никак не походил на того пятнадцатилетнего гасконца, который рванул в Париж служить королю.
И вдруг дошло: «парабеллум»! Он некоторое время оставался у сонного особиста, который приехал арестовывать меня 27 мая 1945 года, вместе с Костенецким и Лукашиным! Значит, где-то мой любимец записан, отстрелян, и пуля, извлеченная из мозга Чеха, опознана. Следов моего присутствия в квартире его не найти, но до рыбацкой гостиницы доберутся. Появление Алеши в Кельне отметит какой-нибудь «источник», гонцы вскачь понесутся в Курбатовку. Наибезопаснейший вариант: «парабеллум» увезти за город и спрятать, на время, и я так и сделал бы, но – «манана». Как только я касался «парабеллума», где-то вдали – за домом, за вокзалом, за горизонтом – приступал к настройке рояля будущий исполнитель мелодии, благородно исказившей всю мою жизнь. Ничто не мешало выхватить «парабеллум» из пришитого к пиджаку внутреннего кармана (Ане я сказал, что в нем я выношу из магазина груши и конфеты для Наташки), но все же я стал на ночь совать его под подушку, где он однажды был найден Аней.
Мы давно уже полюбили друг друга. Мы так полюбили, что не надо было ночью подтверждать это. Посреди дня мы внезапно обнимались, без поцелуев, и слезы лились из наших глаз. Если рука моя случайно касалась ее тела, то мы замирали, испытывая радость.
Она положила мой талисман, мою гордость в сумочку и посадила Наташу ко мне на колени. Ушла. Я порывался встать, догнать ее, но дочь прильнула ко мне и никуда не отпускала.
Аня вернулась через час.
– С середины моста, – сказала, – Устьинского. Ни один водолаз не найдет.
Я прижал Наташку к себе. Казалось: река вспучилась, и бушующие волны захлестнут Садовую, доберутся до Гайдара.
Но обошлось. С кухни несло жареной картошкой, на коленях моих устроилась Наташа, которая вскоре станет «мананой», и жизнь Великого Диверсанта преобразится.
В этот вечер я понял, что такое любовь женщины. Почти пять лет вместе – и ни разу ни Аня, ни наезжавшие в Москву родители ее не говорили при мне о желательности образования, которое поднимет меня от рабочего в магазине до хотя бы бухгалтера.