Странница. Ранние всходы. Рождение дня. Закуток - Сидони-Габриель Колетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он в Везоне, под Авиньоном, — сказала Элен Клеман.
Мои друзья посмотрели на нее сурово.
Опустив глаза вниз, она кормила обгорелыми пяденицами похожего на морского угря кота, который сидел у нее на коленях.
— С такой пищи он вполне может околеть, — мстительно заметила ей Моранж. — Разве нет, Колетт?
— Нет, почему же? Они и жирные, и жареные. Я, естественно, не стала бы специально жарить бабочек для кошек, но ведь шелкопрядам не запретишь лететь на рефлекторы.
— А женщинам ходить на танцы, — вздохнул, вставая, долговязый пейзажист. — Пошли прогуляемся до Пастекки. Но только вернемся пораньше, а?
Одна из молодых женщин издала пронзительное, как ржание кобылицы, «да!», фары повернулись в сторону виноградника, посылая молнии то в ртутную лозу, то в соляную собаку, то в мертвенно-бледный куст шиповника. Проходя мимо Люка-Альбера, просительно распростертого перед старым и упрямым автомобильчиком, Тереза Дорни бросила:
— Что, сегодня твой «Мирюс» не тянет? — и наши смешки спустились по косогору, цепочкой, уносимые бесшумными машинами с выключенными скоростями.
По мере того как мы приближались к морю, залив все больше и больше искрился огнями. Своей голой рукой я чувствовала прикосновение голой руки Элен Клеман. После отъезда Вьяля я ее встречала только на набережной, в книжном магазине, в часы походов на рынок, в часы лимонада, и всегда не одну. Первые дни недели, встречая меня, она выражала предупредительность, почтительность, в духе: «Ну и?.. Ну и?.. Что вам удалось сделать? Что нового?..», на которые я ничего не отвечала. Она (мне так показалось) смирилась и думала (и как это я в это поверила) о других вещах… Ее голая рука в темноте соскользнула под мою.
— Знаете, мадам Колетт, — прошептала Элен, — я знаю об этом только из почтовой открытки.
— О чем это, милая?
— А открытка пришла от моей матери, которая сейчас с папой в Везоне у моей бабушки Клеман, — продолжала она, перескочив через мой вопрос. — Они знакомы с моей семьей. Но я подумала, что мне не обязательно было рассказывать об этом, только что… Что так лучше… Я не смогла с вами посоветоваться об этом до ужина.
Я сжала ее голую руку, которая была прохладной как вечером:
— Так лучше.
И я восхитилась тем, что она так хорошо знает, что лучше, что хуже, я восхищалась ее лицом, полным проектов, повернутым к событиям, к приездам, к пристаням…
Когда ночь закрывает все, сводя море к его языку всплесков, неясному шамканью между утробами стоящих на якоре кораблей, морскую необъятность — к маленькой стене, черной, низкой, отвесно поднимающейся к небу, битву голубого с золотым — к огням мола, коммерцию — к двум кафе и маленькому, плохо освещенному базару, то мы обнаруживаем, что наш порт — это совсем маленький порт. Когда мы проезжали, какая-то иностранная яхта, пришвартовавшаяся в хорошем месте, вровень с пристанью, беззастенчиво выставила напоказ свою медь, свое электричество, свою облицованную заморским деревом палубу, свой ужин на столе, окруженном голыми по пояс мужчинами и женщинами в открытых платьях, с жемчугом в несколько рядов, своих непорочно чистых официантов, которые все казались девственниками. Мы остановились посозерцать этот великолепный ковчег, принесенный морем, которое должно было забрать его вновь, как только эти люди выкинут за борт свою последнюю кожуру от фрукта и украсят воду своими плавающими газетами.
— Гля, эй, дай сигарету, — крикнул им с набережной мальчишка в стоптанных башмаках.
Один из стоявших на виду пассажиров повернулся, чтобы внимательно рассмотреть парнишку, взобравшегося на сходни, и ничего не ответил.
— Гля, а скажите, в котором часу вы займетесь любовью? Если поздно, то боюсь, я не смогу дождаться..
И он улетел, награжденный нашим дружным смехом.
В ста метрах отсюда, в изгибе пирса, содержит танцплощадку и торгует напитками Пастекки. Угол хороший, защищенный от ветра. Здесь красиво, потому что вид открывается и на кусок закрытого моря с разноцветными полосатыми одномачтовиками, которые здесь называются тартанами, и на плоские, с приплюснутым основанием дома цвета нежной сирени и розовой горлицы. Хозяин — маленький изнуренный человечек, который редко отдыхает, но при этом сохраняет на лице ленивое выражение — зорко следит за наготой четырехугольного зала, как если бы ему поручили устранять из него любое украшение. Здесь нет ни гирлянды на стенах, ни какого-нибудь букета в углу стойки, ни новой краски, ни бумажных юбочек вокруг электрических лампочек. Как в приделе, где идут заупокойные службы для бедных, здесь роскошь цветов и излишества все собраны на катафалке. Катафалком я называю древнее, испытанное временем, механическое пианино цвета старого черного фрака. И при этом нет на нем такой панели, на которой бы не были изображены во всей их красе Венеция, Тироль, озеро в лунном свете, Кадис, глицинии с голубыми лентами. Через узкое отверстие, окаймленное медью, оно глотает двадцатисантимовые жетоны и сторицею возвращает их в виде металлических полек и тускло-жестяных мелодий явы, перемежаемых большими провалами чахоточной тишины. Эта глухая музыка обладала такой похоронной серьезностью, что без танцоров мы бы ее просто не вынесли. Едва раздаются первые такты и в ящике начинается ритмическое падение старых монет, битого стекла и свинцовых расчесок, как уже одна пара, две пары, десять пар танцоров послушно кружатся, и если не слышно скольжения пеньковых подошв, то шелковистый шелест голых ног слышится отчетливо.
Я пишу танцоров, а не танцорок. Эти последние на Молу составляют не принимаемое в расчет меньшинство. Миловидные, смелые, с подбритой по моде шеей, они учатся у туристок шику загорелых ног и бесподобных шейных платков. Но при этом «приезжие» приходят на вечерний бал обычно в обуви на веревочной подошве, а местные девушки надевают лакированные туфли на босу ногу.
Мы тесно прижались друг к другу на деревянных расшатанных скамейках, стоящих вокруг расколотого мраморного стола. И все равно для этого понадобилось, чтобы несколько молодых заводских рабочих и два моряка отодвинули, освобождая для нас место, свои котовьи поясницы и свои наполненные анисовой настойкой стаканы. Элен Клеман прижала свое голое плечо, бедро и длинную ногу к отполированному, как ценное дерево, молодому морскому животному, сделав это со спокойствием девушки, которой никогда не доводилось оказаться на пустынной дороге в овраге, в трех шагах от совершенно незнакомого человека, безмолвного, неподвижного, раскачивающего руками. Некоторые мужчины принимают у Элен за бесстыдство то, что является всего лишь устойчивой невинностью. Она проворно встала и пошла танцевать с голубым матросом, который танцевал, как танцуют здесь все парни, то есть без слов, высоко подняв лицо, на котором ничего нельзя прочитать, и держа свою партнершу в тесном,