David Bowie. Встречи и интервью - Шон Иган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, о музыке они тоже успели поговорить. Упоминается новый альбом, Reality, и Скрудато даже сумел вытащить из Боуи объяснение тому факту, что Outside (это название вообще-то начинается с «1.») не стал первой частью трилогии, как он изначально задумывал.
Скрудато вспоминает: «Он сказал: „Я поставлю вам свою новую музыку и буду очень рад, если вы скажете мне, что думаете“. Я мог думать только об одном: что сказать, если мне не понравится? Я сел на стул напротив него, а он скоро подвинулся и пригласил меня сесть рядом с ним на диван. Забавно: художник, культивировавший уклончивость, притворство и образ холодной отчужденности, оказался одним из самых любезных и открытых людей, у которых мне когда-либо приходилось брать интервью».
«Меня особенно впечатлило его признание, что культура достигла точки, после которой совершенно невозможно ничто новое, — особенно с учетом того, какое мощное влияние он оказал на ее эволюцию».
«Знаешь, как я понял, что это конец света, Ленни? Все уже сделано. Любая музыка, любое правительство, любая прическа. Господи, как нам прожить еще одну тысячу лет?»
— Макс Пельтье в «Странных днях»[128].
Нам почти удается обманывать себя серьезной болтовней о новаторстве в современном искусстве и культуре, не правда ли? Но если спросить кого-нибудь, когда в последний раз искусство/музыка/кино/что угодно по-настоящему меняло его мировосприятие, вы несомненно услышите в ответ только нерешительное бормотание, и то если повезет. А всем, кто думает, что Radiohead или Дэвид Линч изменили мир, можно лишь посоветовать воспользоваться машиной времени и перенестись на премьеру «Весны священной» Стравинского или на дадаистский стул в «Кабаре Вольтер» рядом с Хуго Баллем, в 1916 году, в Цюрихе… и увидеть собственными глазами, что такое подрыв устоев. Или можно просто поставить на проигрыватель Ziggy Stardust и притвориться, что последних тридцати с лишним лет просто не было.
Извините. Я и правда должен писать статью о Дэвиде Боуи. И хотя о человеке, который в действительности не больше упал на Землю, чем продал мир, неизбежно будет вынесено окончательное суждение, его можно вынести лишь с натяжкой. Может быть, он герой, потому что посмел перенести нас на Марс в то время, когда настоящие астронавты едва успели ступить на Луну, а также осквернил, подорвал и разобрал на части вторую по святости данность человека — сексуальную идентичность? А может быть, он достоин порицания за то, что зашел слишком далеко и слишком быстро, и теперь нам всем, и ему в том числе, больше нечего делать?
Что же, практически не приходится сомневаться, что первое справедливо, а от второго он, вероятно, не желал удержаться. Однажды он сказал: «Я породил целую новую школу претенциозности», и это блестяще сказано. И это не шутка. Боуи говорил серьезно.
Впрочем, увы, никакие попытки ответить на вопрос «кто виноват?» не остановят ужасное чудовище постмодернизма, которое загоняет нас в бесконечную спираль безнадежной ностальгии по культуре, которая когда-то раз и навсегда изменила наше восприятие мира. Нет, оно еще насмехается над нами, мучая нас такими явлениями, как Lilith Fair[129]. Сволочь. Неудивительно, что самые модные таблетки сейчас это «Прозак», «Паксил» и «Золофт»[130]. А как еще сделать так, чтобы эта безобидная чепуха казалась нормальной?
Дэвид Боуи в версии «юноша двадцать первого века» больше всего поражает несгибаемым чувством собственного достоинства. Он сам признает, что сейчас не делает ничего, чего не делал бы раньше; таким образом в болтуны его не запишешь. И если в искусстве, по словам Камю, действительно «нет места рассудочности»[131], то Боуи все еще художник высшей пробы, независимо от контекста.
Так как герр Боуи снова занялся своим излюбленным делом, мне была предоставлена уникальная возможность навестить его в комнате на студии Looking Glass; там он включил мне новую музыку со своего альбома Reality, выпуск которого запланирован на сентябрь. Он соблазнял меня! Удивительно. (Потом он еще извинился за то, что у него день плохих волос. Плохих волос?!!! Ты, должно быть, шутишь, Дэвид.) Неудивительно, что ему не пришлось сильно стараться, чтобы убедить меня в своей не потускневшей современности. Это я услышал в первой же песне, яростном пост-панк-спейс-рок-номере, мощной, словно паровой каток, которая звучала так, будто лишь по чистой случайности не попала в альбом Lodger. («Значит, ваш новый альбом не будет целиком посвящен балладам», — проницательно заметил я.) За ней последовал меланхоличный тевтонский плач, затем жутковатый кавер на «Pablo Picasso» Джонатана Ричмена[132], и потом еще несколько лязгающих, футуристических рок-песен. Музыка была сильная и непредсказуемая; и да, современная.
Но я не собирался тратить возможность пообщаться с Боуи на разговоры о гитарном звуке и продюсерах. Пусть этим занимаются журналы для музыкантов. (Ладно, над этим альбомом он действительно снова работал с Тони Висконти.) Я хотел узнать следующее: Дэвид, мы живем в ужасном, полном разочарования новом мире постмодернизма; почему, черт возьми, и как вы продолжаете заниматься этим делом?
— Ваша музыка не перестает обманывать ожидания. Обманываете ли вы и собственные ожидания?
— Я очень рад, что эта музыка звучит так, как я хотел: я хотел сделать альбом, отражающий жизнь в Нью-Йорке. Я в Нью-Йорке уже десять лет, с перерывами… Я нью-йоркец! Восемь лет из них я живу здесь с Иман. За исключением недолгого времени, проведенного в Лос-Анджелесе…
— О, мои соболезнования.
— … не знаю зачем. Я этого не понимаю, я этого правда не понимаю. Мы немедленно сделали все, чтобы вернуться сюда. (Смеется.) Я скучаю по Нью-Йорку, когда уезжаю. Знаете, я прожил здесь дольше, чем в любом другом городе. Это удивительно.
— Вы состоялись как артист в эпоху, когда люди активно работали с выдумкой и притворством. И вы с готовностью исследовали собственное притворство, хотя другие могли бы подумать, что в искусстве не полагается так себя вести.
— Да, именно так, конечно.
— Вы скрылись за персонажами, которые могли говорить вместо вас…
— Я бы выразился менее категорично, но да.