Триумф. Поездка в степь - Юрий Маркович Щеглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо, Петрович, — пообещал я. — Ей-богу, отдам из рук в руки и отпишу. Не дрейфь, не потеряю.
Он больше ни о чем не попросил, а повернулся на каблуках и таким же широким армейским шагом двинулся обратно.
Я перелистал тетрадь. Почерк убористый, довоенный, когда самописки его еще не портили, городской, округло вытянутый, с правильным наклоном. На первой странице тщательно — «А. П. Дежурин. Ботаника и животный мир окрестностей села Степановки». И ниже — «Степановна наша расположена…»
Но ты, читатель, уже знаешь, где и как она расположена, кто в ней живет и каков пейзаж ее окрестностей. Правда, про растительный и животный мир я мало что сказал — ну да это, может, тебе и не особенно важно.
Впрочем, и сейчас не поздно попробовать.
Я посмотрел на дорогу — она была пуста. Тогда я посмотрел в степь и тут же уловил неясный звук: шурух-шорох! Шурух-шорох! Суслик! Коричневый, юркий. Головой поводит. Дрожит. От норы — никуда. Опасности — никакой, а дрожит. Вроде кроликов у Костакиса. Глаза блестящие, влажные. Плачет он, что ли, от одиночества? Или это сусличиха, жена суслика? Покинутая.
Шурух-шорох! И нет его.
— Вон суслик, Гнат, — кивнул я. — Зерно грызет, землю роет, портит.
— Так ведь и мы ее роем, портим. И мы грызем. Не больно он вреден, а может, чем тайным и пользителен. Иначе зачем господом богом сотворен? — веско произнес Гнат.
Я не нашел, что ему возразить. Действительно, зачем они сотворены природой? В чем смысл их жизни?
Я жалею сусликов. Не люблю, когда мальчишки норы водой заливают, а потом ловят рубашками их обезумевших обитателей. Не верю, чтоб такая симпатяга сильно вредила. Я обернулся назад: не идет ли Воловенко? А у подножья кургана уже возник второй суслик. И тоже головкой суетится. Носиком подергивает. Крупный. На шкурку годен. Но и он от норы — ни-ни-ни.
Что ж, подумалось мне, суслики, черти вы этакие, не объединяетесь вместе да по степи не гуляете, а каждый у своей хаты? Посмотрите, какое, суслики, раздолье. И никто вас здесь пальцем не тронет. И никому вы не застите солнца. Гуляйте, суслики, черти вы этакие, спокойно. На свободе, на воле.
Я посмотрел в небо. Там, в белесой прозрачности, грозно кружил ястреб. Забрался не очень высоко. Эх, жаль, ружья нет. Ястреб словно застыл в небе, распластав крылья, окидывая степь хозяйским оком. Помедлив, он лег на крыло, сделал один вираж и переместился — по витку — вверх, потом снова вираж и по витку — вверх. Там, в безветрии, он и остановился на крыльях, выслеживая добычу. Нет, суслики меня не послушают. Жизнь им дороже свободы.
— Гони, ямщик, что есть мочи! — пошутил Воловенко с Гнатом, прыгая на подножку брички. — Гони, Гнат, родимый…
— Хорошо, — рассудительно ответил Гнат и погнал.
— Вас-то спросить разрешается, Александр Константинович?
— Насчет чего?
— Насчет Тони?
— Ну, спрашивай.
— Мне показалось, что она влюбилась в вас.
— Нет, не думаю.
— Они с мужем поссорились?
— Упаси боже. Дети у них чего-то не родятся.
— Ну и что?
— Как что? Ты-то чего кумекаешь в етом вопросе? Пока ничего. И никто, брат, души людской не поймет до донышка. Потому — одно слово: душа! Гони, ямщик! Гони, Гнат, родимый…
Гнат приподнялся с козел и — Саврасу Саврасычу немного досталось. Степь крутанулась перед глазами — почти белая от солнца, — будто моторист по старинке ремнем запустил колесо двигателя на баркасе, и почти белое солнце на почти белом небе завертелось волчком.
Мимо, к морю, неслись машины, груженные досками. Опережали. Сверкнет шофер белками из-под козырька фуражки — и нет его. Только — вжик! вжик! вжик! И вихрь пыльных струй. Ветер бунтует летнюю порошу, коварную, бархатную на ощупь. В короткие промежутки тишины скрипа колес нашей брички не услышишь. Обочина мягкая, как перина. Рванет ветер, горячим языком лизнет и — исчезнет. И опять тишина. А степь все кружится и кружится. И конца-краю ей не видать.
Гони, ямщик! Гони, Гнат, родимый! Вон, вдалеке, тупой желтый клин. Там хлеб сжали — стерня. А вон, вдалеке, перекати-поле балуются. Большой ком заигрывает с малым, цепляет его, и, обнявшись, они спешат в сиреневую млеющую глубину. Не страшно перекати-полю. Оно до своего до чего-то доберется, докатится.
Опять мимо машины, но уже от моря, с ящиками. Вжик! вжик! Сидишь, накрыв голову платком, не шевелишься, но все равно пот заливает. Сурово в степи. Нельзя себе представить, что где-то зеленеют травы, поблескивает водная гладь. Нет, нет! Так степь повсюду и тянется. Строгая, приумолкшая под казнящим ее солнцем. Зато в сумерках зашумит она, зазвенит и начнет петь на разные голоса — до самого рассвета. А ударит настоящая осень — и красками запылает.
Что-то для меня тревожащее есть в этой степи. Какая-то сумасшедшая свобода, и какое-то сумасшедшее раздолье, и какая-то сумасшедшая тоска. Вроде бы имею я точную цель — еду на станцию, а оттуда в район Никополя-Марганца, а влечет меня в глубь, в пустое пространство, где никого и ничего нет, — в степь. Никуда не денешься — влечет. Бросил бы все и пошел бы — вон туда, к бурому колкому подножью кургана, и лег бы ничком там, в тени, и валялся бы долго, а потом бы встал и побрел бы в вечернее прохладное марево, туда, откуда и дороги-то назад нет.
Я пристально вглядывался в чуть синеющий край белого неба, и померещилось мне, что там, у горизонта, выросло здание из красного кирпича, с башней, и рядом еще одно и тоже из красного кирпича. Я зажмурился — разве в степи бывают миражи? Здания, однако, обступали меня. Плоские, цилиндрические, круглые, квадратные. Скоро всю степь покрыли элеваторы, зернохранилища, фермы, птицефабрики, и она превратилась в гигантский агротехнический комплекс, о котором мечтал мой начальник.
Мираж? Степной мираж.
Я повернулся к Воловенко и увидел рядом, совсем близко, его загорелую натруженную руку.
— Премиальные наборы «Кармен» мы так и не купили женщинам, — вспомнил он.
— Давайте на станции поищем. Там есть киоск ТЭЖЭ, и с Гнатом отправим в Степановку.
Я почувствовал себя счастливым от того, что меня осенила эта простая до гениальности мысль.
Степь прислушивалась к нам, осторожно следила за нами, втягивала нас в себя, прижимая раскаленным воздухом к своей груди.
Степь, степь! Чем ты все-таки пленила меня?