Ода радости - Валерия Ефимовна Пустовая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А то есть ведь мамы, которые умеют сообразить за ребенка.
Бывает же так: встретились он и она. У нее розовая колясочка для куклы – у него санки, у нее мяч oball – у него самосвал, у нее тоже самосвал. И тут чужая мама, поглядывая на Самса, устремившегося к их коляске за мячом, говорит дочери: «Давай я тебе еще машину дам, будешь завидная невеста. А то женихи мимо проходят!» Погоняв немного с приданым друг друга – он с колясочкой, она с санками, – они наконец встречаются взглядами под горкой. Самс глядит на розовые щеки, огромный сиреневый помпон, розовый силуэт комбинезона с подвязанными вожжами… В голове его матери проносится на ускоренной перемотке история любви, обрывающаяся страшным свекровьим подозрением: а вдруг стерва? Да и зовут, как в анекдоте, Наташа. Девочку увозят в высокой коляске, как на троне, обедать, а я остаюсь в смятении: веселая общительная девочка с ее расчетливо контактной матерью мне понравились, кажется, даже больше, чем Самсу.
Чужих детей не бывает, это правда. Потому что вместо них, реальных, я вижу только свои проекции.
Повод позлиться и поревновать, преклоняться и искать признания.
А ребенок – он «чист, как голубь», – говаривала мама о Самсе, когда я с раблезианским смаком восклицала, что он опять насрал, как свинья.
Дети дергают за то, что болит. И мама жаловалась, что я вечно хватала ее именно за ломанную в ее спортивном детстве руку.
Самая грандиозная проекция перегораживает мне реальность на пешеходном переходе через две дороги на пути к Марьинскому рынку. Я вдруг вспоминаю недавнюю новость: погиб пятилетний мальчик, которого мать оставила в машине, пока ходила на собеседование. Как выкарабкиваться после такой трагической ошибки матери мне, едва научившейся справляться с муками вины помельче, и представить страшно. Но теперь я думаю не о матери, а о детях, запертых в машине на погибель, я гуглю новые истории прямо на переходе, плачу и то ли молюсь, то ли колочусь в небо сумасшедшей соседкой снизу: зачем тогда, зачем… – что? Родились, росли, стали жертвой ошибки? Нет, не то: зачем вообще эти страдания беззащитному существу, едва зажившему в полную силу? Я плачу о чужих детях, потому что прошел уже год, и завершена терапия, и сколько можно к этому возвращаться, и мне уже хорошо. Я плачу о чужих детях то, что не отплакала по своей маме, так же точно беззащитной перед трагической ошибкой, несмотря на возраст и независимость.
Чужих детей не бывает – это лучше всех доказал писатель Гроссман в эпопее «Жизнь и судьба», из которой британские студенты вытянули сюжет на одну минуту мультфильма, который я посмотрела, содрогаясь и признав, что эта сцена – визитная карточка романа. Нерожавшая женщина чувствует себя матерью, прижимая к себе чужого одинокого мальчика перед самой смертью в газовой камере.
Это все о том, как стать настоящей матерью. Это все о том, как почувствовать своими посторонних детей.
Надо просто при встрече с маленьким и слабым согласиться быть старшим и сильным.
Даже если кажется, что он обыгрывает тебя, согласиться и быть старше и сильнее.
Мне нравится образ из теории привязанности: «провалиться в заботу». Ребенок, обещают психологи, провалится в заботу, стоит его матери признать за собой любящее старшинство.
Я так напряженно ищу, в чем еще испытать Самса, но счастливее всего я, когда он будто растекается по мне мягким, согласным, невиданно пластичным и одновременно до глубины неколебимым в такие моменты сгустком тепла.
Драгоценной каплей, которую незримо несут два больших мужика с широченными спинами, вдвоем ранним утром зашедшие на молочную кухню. Один мужик постарше, посутулей, пошире – дед, другой, значит, отец, и каждому из них ноши тут – на мизинец. Я смотрю в спину этому избыточному, как с пушкой за воробьем, походу героев за кефирчиком и творожком и думаю с нежностью, что вот и у них дома малой, который пока еще, может, молочного пакета в руках не удержит.
Они идут, осененные присутствием малыша, который невидим, неведом, не представим.
И в эту минуту я радуюсь за него, чужого, вот так вдвойне, двумя широкими спинами защищенного, как за своего.
7 мая 2019
Поколет и стрельнёт
Больше всего в материнстве меня напрягает, как люди взбегают по пандусам мне с коляской навстречу из станции метро, где на спуске к турникетам четыре пандуса разной длины, а на спуске к поездам ни одного.
А еще – когда меня называют тревожной мамой.
О, да ты тревожная мама! – говорят мне тоном сердечной подружки, удивленной, что я, сравнимо, не хожу в онлай-магазин.
Пережитком пещерного страха, зашуганной дикаркой чувствую я себя тогда на фоне обогнавшего меня человечества, которому в приспособленном мире так удобно, что, очевидно, мне проще разделить с ними это ощущение, чем им разбираться в поводах к моему беспокойству.
Стрём не то, что готовность. И быть на стрёме – не значит собраться и встретить во всеоружии то, что грядет. Это значит быть постоянно готовым к тому, что готов не окажешься, что во всеоружии прождешь три дня и три ночи, а когда дням потеряешь счет, придет такое, против чего оружия в твоей вселенной еще не изобрели.
Тревожная мама боится не того, что может случиться, хотя, спроси ее, огласит списком, дописывая по ходу.
Она живет в ощущении, что, как бы оно ни вышло и что бы ни случилось, она, именно она и точно окажется к этому не готова.
Тревожность – спонтанность с отрицательным знаком. Открытость всему, помноженная на фатализм.
Что, собственно, что может случиться на первом для ребенка фестивале детской книги в РГДБ, где в каталоге помладше оранжевые стульчики, скамейка-машинка, стол с дырой, в которую видно проползающего навылет