По тонкому льду - Георгий Брянцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не думаю. Для этого он недостаточно смел.
– Оригинально! Выходит, для вранья тоже нужна смелость?
– По-моему, да.
– Ну-ка, прочтите, что записала Купейкина.
За окном послышался шум отошедшей машины и треск мотоциклов. Все, поздно. Андрей погиб.
Гестаповец расхаживал по кабинету. Он ничуть не волновался, проклятый гунн. Он знал, что его опричники не ударят лицом в грязь. А у меня дрожали ноги. Я сгреб листы протокола и начал читать вслух. В глазах двоилось. Я читал, а думал об Андрее. Что еще я могу сделать, чтобы спасти его? Это была пытка.
Вошедшая Купейкина застала меня за чтением. Губы ее зло сжались.
Поставив на пристолик термос и тарелку с бутербродами, она опять вышла.
Вышла и сейчас же вернулась с двумя стаканами.
Буквы прыгали передо мной, становились на дыбы. Я напрягал зрение.
Валентина Серафимовна наливала кофе в стаканы.
– Все очень хорошо, – произнес я по-русски. – Вы ничего не упустили.
– Скажите об этом ему, а не мне, – дерзко ответила она. Пришлось угодить Купейкиной и похвалить ее перед начальником гестапо.
– Мне думается, что лучше и нельзя записать, – одобрил я протокол. – Очень толково.
– Вы делаете успехи, фрейлейн, – высказал комплимент гестаповец.
Купейкина опустила глаза.
Земельбауэр взял бутерброд в одну руку, стакан – в другую и пригласил меня следовать его примеру.
Кусок не шел мне в горло. Он застревал, становился поперек, и приходилось судорожными движениями проталкивать его. Я не имел права не есть. Ведь ради меня, собственно, принесен ужин. Значит, надо жевать, глотать, делать вид, что голоден. Перед глазами стоял Андрей, мой верный друг, самый дорогой мне человек, которому я ничем не мог помочь. Только чудо, какое-нибудь чудо могло спасти его. Но в чудеса я в нашем подлунном мире верил очень мало.
Прошло уже минут двадцать, как отъехал наряд. Казино – подать рукой.
Что там сейчас?
Купейкина села на свое место, поправила бумаги.
Я и начальник гестапо доедали проклятые бутерброды.
Геннадий, нравственно омертвевший, смотрел на нас и глотал воздух.
– Разрешите дать ему бутерброд? – сказал я Земельбауэру.
Он усмехнулся:
– Вы в самом деле гуманист.
– Это пойдет на пользу, – добавил я.
– Для психологического контакта?
– Что-то вроде…
– Попробуйте!
Я протянул Геннадию самый большой бутерброд. Он взял его обеими скованными руками и так странно стал его рассматривать, будто впервые видел сыр и хлеб. Глаза Геннадия выражали искреннее удивление, он не понимал, для чего ему дали еду. Он смотрел на нее как на что-то нереальное.
Это продолжалось несколько секунд. Потом он как бы опомнился и стал рвать бутерброд большими кусками, словно опасался, что его отнимут.
– Что ж, – сказал Земельбауэр, вытираясь носовым платком, – продолжим?
Продолжать не удалось. Дверь распахнулась, и в комнату ворвался дежурный. Не вошел, а именно ворвался. Дернув головой, он выпалил:
– Маркер живым не дался. Убиты Зикель, Хаслер, тяжело ранен Вебер.
Последнюю пулю маркер пустил в себя.
Я плотно сомкнул веки и сглотнул ком, подкатившийся к горлу. Прощай, мой друг! Прощай, Андрей!
Земельбауэр выслушал доклад, разинув рот, потом схватился за голову и взвизгнул:
– Идиоты! Какие же идиоты!
В это время меня оглушил хохот. Дикий хохот, от которого кровь застыла в жилах. Хохотал Геннадий.
Взоры всех скрестились на нем.
Сомнений быть не могло: он рехнулся. В глазах зажегся огонь безумия. Он хохотал, выкрикивал непонятные слова, весь трясся, сгибался пополам, колотил скованными руками по коленям, стучал ногами и наконец свалился на пол. На губах его выступила пена.
Это было страшное зрелище.
– Заберите его! – скомандовал Земельбауэр, скорчив брезгливую гримасу.
– Быстро!
Геннадий перевернулся со спины на бок, поджал под себя ноги, резко выпрямил их, дернулся всем телом и стих. Он, видимо, потерял сознание.
Дежурный схватил его под мышки и с трудом выволок из комнаты.
Купейкина смотрела широко раскрытыми глазами. Руки ее дрожали.
– Я поехал! – крикнул штурмбаннфюрер, схватил фуражку и исчез, забыв о моем существовании.
Когда я вышел из гестапо, еще не рассеялся дымок от "оппеля".
Я расстегнул ворот рубахи. Меня мучило удушье.
Над городом плыла ночь. Тихая, звездная летняя ночь. Мир стоит, как стоял, а Андрея нет и не будет. Я не мог представить его мертвым. Не мог.
Помимо моей воли ноги понесли меня к бильярдной.
Около казино стояли «оппель», санитарная машина и несколько легковых.
Тут же толпились немцы.
В последнюю минуту меня остановил инстинкт.
Нет, в бильярдную я не спущусь. Во-первых, это бесполезно, во-вторых, свыше моих сил. Андрею теперь безразлично, а я боюсь за себя. При виде мертвого друга могу не сдержаться. Нет-нет… Все кончено. Надо думать о тех, кто остался жив и кому грозит опасность. Прежде всего о ребятах Андрея.
Как только абверовцу Штульдрееру сообщат, кем был в самом деле маркер Кузьмин, им всем крышка. Двоих знает Костя, одного Трофим Герасимович. Я должен повидать и Костю, и Трофима Герасимовича. И еще Демьяна. Ему необходимо скрыться. А как спасти Угрюмого? Как предупредить его об опасности?
В сотне шагов от домика Кости я остановился. Меня поразила неожиданная мысль, почему Земельбауэр не отдал никакого распоряжения насчет Лизунова-Угрюмого? В самом деле, почему?
Страшная догадка обожгла мозг. Я вспомнил, что Угрюмый соврал, доложив, что убил Дункеля. Вспомнил, что только сегодня услышал из уст Усатого, что Геннадий заканчивает проверку Угрюмого и обещает доложить результаты. Мне стало страшно. Неужели?..
Я почти побежал. Скорее, скорее в «погреб», к друзьям, к Демьяну, к Косте. Я больше не мог оставаться один.
Минуло девять суток. Я еще не оправился от той страшной ночи, не свыкся с мыслью, что Андрея нет и никогда не будет…
Сначала я как-то пассивно воспринимал окружающее, испытывая ощущение страшной пустоты. Постоянно мучила тупая боль в сердце. Но потом стала подкрадываться мысль: все ли я сделал, чтобы спасти Андрея? Не ложится ли на меня часть вины за его гибель? От этой страшной навязчивой мысли невозможно было избавиться. Никакие доводы не помогали, никакие слова не убеждали. Друг обязан спасти. Совершить нечеловеческое – и спасти! А я не совершил этого нечеловеческого. И прощения мне нет.