Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание - Галина Козловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будьте все здоровы и благословенны. Христос с Вами, а моя любовь всегда с вами.
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
29 декабря 1987
Дорогие, дорогие мои!
Два дня пытаюсь дозвониться к вам, и ничего не получается. Так и не услышав милых голосов, села писать.
Мои родные! Как мне хочется обнять вас и этим объятьем сказать вам всю нежность, всю любовь! Но чем сильней и глубже чувствуем, тем мы бываем немотней и бессловесней.
Я радуюсь, что вы вернулись, что всё хорошо, что все вы снова вместе. Как хорошо быть вместе! Через два дня Новый год. Я вижу всё словно в ауре радости и счастья. А все печали, тревоги и болезни пусть поглотят снега уходящего года, и канут, и сгинут, и не повторятся вновь.
Женичка, мой дорогой, как странно, что годы и годы прожиты, сколько всего пережито, а ты для меня всё по-прежнему тот десятилетний худенький мальчик, которого я увидела впервые. И хотя ты рос, мужал и покорствовал времени, в сердце оставался мальчик, неотделимый от тебя нынешнего.
У меня никогда не было детей. У тебя – смотри, как много! Я пронесла тебя в душе через жизнь, отдав тебе материнскую нежность, и ты живешь в моей памяти особой жизнью невысказанной стойкой нежности. Все тебя любят, каждый по-своему. Я тебя тоже люблю по-своему. Вероятно, у тебя сейчас мало людей, носящих в памяти образ тебя‑мальчика и не отдавших тебя времени!
Вероятно, и я для тебя остаюсь молодой, и молодая мама, и дом, и вещи на Тверском бульваре. А потом Алена, совсем девочка с косичками, такая светлая, добрая и прелестная. Затем Петинька, всегда такой безупречно милый…
А теперь у тебя еще один родился Петинька[369], да будет он для вас всех вечной радостью.
Жизнь лишила нас частого общения, но не смогла порушить то, что любимо.
Я рада, что я дожила до поры, когда в моем народе раздался крик гнева, и он во всеуслышание оплакивает позор своего рабства, унижения и мученичества.
Казалось, мы были свидетелями всему – но нет предела злодействам и преступлениям.
Что же мне написать о себе? Я очень ослабела и всё больше нуждаюсь в уходе. Несколько добрых и славных людей, которые меня любят, как могут, заботятся обо мне.
Писание моих воспоминаний о Козлике застопорилось. Я теперь не так часто леплю, хотя ничего не утратила. Чаще всего пишу стихи. Всё сильней люблю зеленый мир и всё горше горюю непостижимому самоубийству рода человеческого.
Но тишина моего одиночества имеет в себе то очарование, которое позволяет мне быть счастливой, минуя физические страдания. Я ни с чем не рассталась, хотя в одиночество вошло что-то новое. Я постигла еще одну тайну мудрости. Но об этом в другой раз. Сейчас глаз начинает сердиться, что я долго пишу.
Хочу только спросить, видели ли вы в Оксфорде Исайю Берлина[370]?
Ко мне часто приходит один его ученик. Американский историк и славист, кончивший Оксфорд диссертацией «Русское государство семнадцатого века». Молодой, красивый и бесконечно музыкальный человек.
Пришло ко мне из Америки еще одно чудо (эпистолярное), удивительное, трогательное, небывалое[371]. Но об этом напишу в другой раз.
Я всё время думаю о том, что вам надо как-то утихомирить завихрения вашей жизни. Аленушке надо встать стеной и не давать людям и делам трепать Женичке его нервы.
Будьте благословенны, мои дорогие, и да хранит вас Господь.
Все будет хорошо. Обнимаю вас и целую, мои нежно любимые дети.
Боря просит передать всю теплоту сердечных пожеланий.
Еще и еще раз благословляю вас, минуя пространства и зимнюю пургу. Ваша вечно
P. S. Петиньке напишу, как поправлюсь. Верю в наш уговор – писать.
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
14 сентября 1988
Дорогие мои, дорогие!
Хочу думать о вас часто и нежно. Сейчас мне, наконец, принесли «Новый мир» с Женичкиной разъяснительной статьей[372], я еще ее не читала, но мне вдруг показалось, что ты просто вошел в мой дом. Я устыдилась своего долгого молчания, хотя знаю, что вы с Аленой простите меня.
Не знаю, то ли от жары, то ли вообще возраст, но что-то случилось у меня со зрением: я стала дурно видеть и боюсь, что мне уже никогда не вернуться к моим любимым глинам.
Одна приятельница приходит ко мне по вечерам и много мне читает.
Бесчисленные Вергилии всё водят и водят нас по кругам не Дантова ада, но во все бездны страданий миллионов неоплаканных мучеников, и хотя мне казалось, что я много знала, то, что хлынуло сейчас в душу, превысило возможности вместимости, и я себя не узнаю. Я никогда не была так печальна, и никогда во мне не было столько ярости и гнева. За всех, за всё, за всё. И часто думаю, что сделал бы Маяковский, писавший тогда: «За всех расплачу́сь, за всех распла́чусь!»[373], что сделал бы он сегодня?
И всё новые имена возвращаются к нам, и всех хочется обнять и тайком поплакать от жалости к ним, от жалости к нам, к себе.
Не странно ли, что, живя в таком уединении, я живу такой интенсивнейшей жизнью приобщенности к жизненным и культурным потрясениям наших дней? Я никогда не была столь ненасытна и спорю с поэтом: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые». Блаженны ли мы с вами, или поэт не знал, какими бывают «минуты роковые»?
О, милый, ничего не ведавший девятнадцатый век, какой счастливый в своем незнании! Каким их философ-пессимист Шопенгауэр кажется плоским и наивным, и хочется ему сказать: «Эх ты, старый лохмач, что знаешь ты о страданиях и радостях? Пожил бы с нами».