Прорыв под Сталинградом - Генрих Герлах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сверху запустили мудрость поистине пророческую: “Командование разделит судьбу армии до конца!” Последовали долгие и бурные дебаты, пока в итоге не сошлись на следующем: “Штабы будут осуществлять руководство до последнего, чтобы обеспечить организованную сдачу в плен”.
Обеспечить сдачу в плен? Ни с того ни с сего? Кому же тогда “сражаться до последнего бойца и до последнего патрона”?! До сих пор армейские приказы и декреты отклоняли всякую мысль о сдаче в плен – это не подлежало обсуждению. Заикнувшихся о капитуляции расстреливали. А сейчас? Ни с того ни с сего? Сейчас, когда решения должны принимать штабы, пожалуйте, сдавайтесь?
Генерал фон Герман припоминал, как энергично противился этому особенно подполковник генштаба Унольд. “Чтобы генерал, – примерно так высказывался он, – чтобы генерал, офицер генштаба лежал в окопе как рядовой и отстреливался, сволочь… Совершенно исключено, даже вообразить такое немыслимо! В конце концов мы не за этим академии кончали!” А генерал Шмидт, начштаба армии, совсем недавно заметил, что избавить общественность от позорного спектакля наш долг: никто не должен видеть, как немецкое руководство бежит под улюлюканье русских.
Позорного? А что здесь, в Сталинграде, не позорного?! Тысячи раненых ползают по окопам, тысячи голодают, полумертвых людей заставляют воевать – вот это действительно позор!
Еще два дня назад он находился на фронте. Он видел, как вспыхнул от попадания снаряда госпиталь, полный раненых, – длинное двухэтажное здание, похожее на склад. Как люди, спасаясь, вылезали из верхних окон на деревья. Пламя било снизу. А сверху кричали: “Застрелите нас, застрелите нас!” Солдаты стреляли, и люди один за другим падали прямо в пекло…
Такие жуткие сцены были вразрез совести, вразрез закону. “Сначала Сталинград являлся ареной наступления, потом обороны, но под конец он стал местом преступления!” – написал фон Герман жене в последнем письме. Немецкий вермахт “потерял свое лицо”.
Штаб армии, который сражается с оружием в руках, – что тут позорного? Пожалуй, так можно восстановить доброе имя, хотя бы частично. И долгом армии…
Так рассуждал генерал фон Герман. Но, похоже, союзников у него не было. Ему виделся только один путь. И генерал рассчитал его с тщанием, сомасштабным его незыблемой убежденности в своей правоте. Сверху дали приказ. И приказ касался каждого. Каждого рядового и офицера армии. Без исключений! Его выполнения требовали долг и честь солдата, а еще присяга… Кровь леденеет в жилах, если ты осознаешь, что присягнул преступнику… Но присяга остается присягой. Так рассуждал генерал фон Герман в те морозные январские дни, невозмутимо принимая депешу за депешей с роковыми вестями и продолжая отдавать четкие и ясные распоряжения. Сердце его ожесточилось. Ожесточилось до такой степени, что офицеры боялись смотреть в его окаменевшее лицо. Он ни к кому не знал жалости и меньше всего к самому себе.
Но по ночам, когда он лежал без сна и, окутанный мраком, упорно буравил глазами черную пустоту, все было по-другому. Тогда начинались поиски и вопросы. Насколько непреложна клятва, данная преступнику? Или существуют материи выше нее? Семья, народ, Бог? Поступал ли он по-христиански? В такие минуты генерал с ужасом чувствовал, как уходила у него из-под ног почва. Да, пожалуй, имелся еще один путь: не повиноваться преступному приказу, заявить категоричное “нет”, а потом, подведя итог, порвать со всем, что было… Но ведь это бунт, революция! От этой мысли генерала коробило. Революция – это для любителей кепок. Ее вершат из сточных канав. Чтобы он – аристократ, из династии военных – вдруг отправился на баррикады? Нет, тут и думать нечего! Иначе придется объявить войну миру, которому он принадлежал по роду и воспитанию, вырвать себя с корнями, спилить сук, на котором сидишь. Тут отдавало уже самоотречением, моральным самоубийством!
В то же время генерал наблюдал, как распадается на глазах рафинированное царство военных, с коим он был кровно связан. Каждый новый день приносил с собой новые жуткие картины этого распада. И дело не только в том, что царство громили извне, нет, оно, словно зараженное чумной язвой, распадалось изнутри – в пустых фразах, во лжи и малодушии. Оно погибало из-за убожества его представителей, как погибло в незапамятные времена гордое рыцарство, погрязнув в бесчестии и позоре, когда явились благородные разбойники.
Генерал понял: занималась новая заря, чуждое ему время с новыми идеалами и ценностями, время нового человека. Он видел ее приметы повсюду, даже в своем офицерском корпусе: молодые люди пока еще носили форму и отлично знали, что такое военная выправка, но, когда они отвечали “так точно”, в их глазах светился странный огонек. Как будто вековые нравы их крайне забавляли. Что творилось в их головах? Нет, если им хочется, пусть выбирают новую дорогу, но только не он! Он уже стар, а сын, который, наверно, и мог бы начать все сначала, сын был мертв…
Кроме того, слишком поздно. Теперь уже слишком поздно! Слишком многим пришлось отдать здесь, под Сталинградом, свои жизни, и никакие отречения не снимут с тебя ответственности. Нет, оставалось только одно: с поднятой головой и не теряя достоинства, пройти до конца путь, однажды избранный. С невыразимым презрением он поглядывал сверху вниз на неверных, решившихся на малодушную сделку с самими собой ради позорного спасения. Старый мир шел ко дну, и в душе фон Герман приготовился последовать за ним. Он хотел сохранить лицо, хотел умереть как последний представитель старого порядка – последний рыцарь.
Среди офицеров, окопавшихся в гнилом подвале, словно в кротовой норе, царила нерешительность: вспыхнувшие с безумной силой надежды сменяло глухое отчаяние. Один Бройер сохранял завидное спокойствие. Прозрение наступало все яснее и отчетливее. Мысли то и дело возвращались к лейтенанту Визе и к рыжему коротышке. Визе, слова которого он начал понимать только теперь, как никто другой живо провидел развитие немецкой трагедии; но лейтенанту не хватило силы обратить свои познания в дело. Это его подточило. А Лакош? Маленький ефрейтор только смутно догадывался, что разыгрывалось на его глазах. Но он нашел в себе мужество действовать: в одиночку, по собственному почину, презрев все правила и условности и полностью взяв ответственность на себя… На темной стене проступали новые знаки, и мало-помалу он научался их читать.
Подойти к зданию оказалось непросто. Трудно было представить, что под разрушенными этажами сохранился еще нетронутый бомбами подвал. Однако в коридоре и в помещениях, особенно там, где доктор Корн устроил комнату для осмотра,