После бури. Книга вторая - Сегей Павлович Залыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Велик соблазн сказать, что в «После бури» мы увидели неожиданного Залыгина. Непривычного, не похожего на себя. Эффектно, но не будем торопиться с подобным выводом. К чему уже давно приучил нас прозаик, так это именно к неожиданностям. Что ни работа, то новая задача, то открытие. В поэтике, в проблематике, во взгляде на вещи. Еще в 1964 году, рассуждая о поэзии Леонида Мартынова, он заключал: «Поэту и писателю собственный опыт всегда нужен не только, а может быть, и не столько для того, чтобы его использовать, сколько для того, чтобы его отвергать. Для творчества это обязательно – иметь то, что можно отвергнуть. Чем больше этого иметь – тем лучше, потому что литература, как и любое творчество, всегда ищет неизведанное не только для других, но и для себя, а поэт или прозаик стремится писать так, как писать он еще не умеет. Там, где писатель пишет только так, как он умеет, – кончается творчество».
Так что неожиданность для Залыгина – традиция, нравственный закон.
Неожиданность – норма. Нетипичны как раз повторы, возвращения «на круги своя».
Я бы сказал, что новый роман органически вписывается в контекст всего творчества художника.
Сам С. Залыгин выделяет в своей работе два русла, два направления. Главное («На Иртыше», «Соленая Падь», «Комиссия») и дополняющее, параллельное («Южноамериканский вариант», «Оська – смешной мальчик», эссе). Первый ряд связан с эпохой революции, послеоктябрьским переломом в деревенском укладе, с исторической эпикой. Второй – по преимуществу с днем нынешним, с современными представлениями о самореализации личности, о гармонии, счастье, об отношениях человека и природы.
Оно, разумеется, относительно, это разделение. Никакой китайской стены нет. Все переплетается, дополняет друг друга: проблемы, идеи, образы. И все же... Одно направление более традиционно, более близко к личному свидетельству о минувшем, тут крупнее масштабы: народоправство, человек и власть, суд над прошлым, жертвы допустимые и недопустимые, тут в центре основной народный кряж: крестьяне, поднявшиеся на борьбу с Колчаком, мужицкие представления о разумном устройстве мира, потрясения и уроки коллективизации. Самая яркая опознавательная черта второго – экспериментальность. Дерзкая, вызывающая. Хотя бы потому, что теперь перед нами коллизии научно-технической революции, что речь идет о научной интеллигенции, ее настроениях и запросах, ее мировосприятии, ее амбициях. И здесь уже иная стилевая стихия – эстетическое равноправие реального и фантастики, интеллектуальные парадоксы, совмещение далекого и близкого во времени и пространстве. Героиня «Южноамериканского варианта» могла запросто поставить себя на место крестьянки из курной избы, царевны Софьи, вообще «какого угодно человека – современного или доисторического, раба или императора, все равно». А профессор Дроздов из «Оськи – смешного мальчика», охваченный технократическим азартом, безудержной страстью к преобразованию природы, готов был рассматривать весь земной шар как свою лабораторию, как опытный полигон, как «сырье и сырьевую базу, необходимую для переработки и создания иных, не очень отчетливых, зато современных форм и конструкций…» Оттого так характерны для этих произведений гротеск, моделирование ситуаций, обращение к условным формам (явление идеализированного рыцаря в «Южноамериканском варианте» или самодовольного мыслящего таракана в «Оське...»)
Так вот, роман «После бури» располагается на перекрестке обеих линий творчества. Принадлежит и той, и другой. По хронологии событий – двадцатые годы – он занимает место между «Соленой Падью» и повестью «На Иртыше», по манере – пусть не целиком, но в заметной мере – примыкает к экспериментальным работам.
В самом деле, по ходу действия возникает ссылка на главного героя «Соленой Пади», партизанского главнокомандующего Ефрема Мещерякова («Мещеряков после войны вернулся в родную деревню пахать и сеять»), тяжелая подозрительность ревнителя классовой чистоты Сени Сурикова восходит к мещеряковскому антиподу Ивану Брусенкову, а эти бесконечные пересуды, выяснения истины – к заседаниям лебяжинских мужиков из «Комиссии». Что же касается сосредоточенности на мысли, как таковой, на самостоятельном, максимально очищенном, освобожденном от житейского антуража бытии мысли, ее приключениях и превращениях, то тут сказался, пришелся ко двору опыт создания «Оськи...»
И еще одна подсветка к произведению. Это публицистика Залыгина, его литературно-критические эссе, его размышления о земле и воде, мелиорации и Сибири, его выступления в защиту северных рек, против ведомственности, против технократического ослепления.
Читаю в давней статье «Писатель и Сибирь»: «Время ведь влияет на человека, мы в этом не сомневаемся, а пространство? Вероятно, если бы Россия простиралась на восток только до Урала, русские были бы несколько иного национального склада». Спустя годы эти строки отзовутся в «После бури»: «Нет, что ни говори, а Россия – страна пространственная, всего в ней много, но все в разные стороны. Без пространства они ничто – ни страна, ни природа, ни народ, ни история».
Текстуальная близость от постоянства интересов художника. От цельности его этической, философской, гражданственной позиции. И очерковые, и прозаические работы писателя пронизаны едиными духовными токами. Начинается в одном жанре, откликается в другом.
Посмотрите, на каких фундаментальных опорах стоит вся публицистика Залыгина – земля, почва, вода, лес. Природа как источник жизни, как высшая ценность, дарованная человеку. Дарованная для сбережения, для рачительного, а не для хищнического использования. Для союза, а не для раздора. Для постижения, а не для покорения, не для кичливого зазнайства. В том и вина науки, что «она в недостаточной мере отождествляла существование человека с существованием природы, как бы полагая, что эта связь сама собой разумеется». В том и предназначение литературы – по крайней мере нынешней, сегодняшней, чтобы это тождество восстановить, возродить. И не случайно герой «После бури» Петр Корнилов по своей профессии, по своему призванию не кто-нибудь, а натурфилософ. И не случайно мечты его – о соединении мысли с природой. И предостерегает он род человеческий от самомнения, от легкого, потребительского отношения к среде обитания, от вседозволенности: «Человеку нужно приспособиться к природе, а не природе к человеку. Сумеет ли?»
Публицистика Залыгина неустанно напоминает об ограниченности, исчерпаемости ресурсов планеты, о хрупкости, ранимости почвенного слоя, о неизбежной плате за мотовство, транжирство, за злоупотребление техническим прогрессом. Теперешнее могущество людей столь велико, что они способны изменять климат, поворачивать течение рек, создавать и уничтожать моря и озера. Но время наивной гордости своими беспредельными силами подходит к концу. И сегодня человек «может быть, еще более своих собственных возможностей должен опасаться и учиться их обуздывать. Возможности, если они не являются подлинной необходимостью, – вот что представляет сегодня для самих же людей наибольшую угрозу».
Литература издавна судила человека с точки зрения нравственной, политической, Залыгин судит еще и с точки зрения экологической. Причем судит в масштабе философском, глобальном.