Человек случайностей - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Значит, мы все-таки возвращаемся к началу?
– Нет. А если и возвращаемся, то с определенными различиями.
– Какими различиями?
– Перед нами два совершенно очевидных пункта.
– И их надо… как-то друг с другом связать? Я тоже так чувствую. Но возможно, это просто психология.
– А что не есть психология?
– Или чистый эгоизм, или…
– Бог жил бы здесь, если бы существовал.
– Где?
– Внутри твоих связей.
– А если Бога нет, значит, нет и связей?
– Его нет, но твои аргументы не лишены основания.
– Значит, есть связи?
– Можно сопоставить две вещи.
– Просто сопоставить?
– Очень просто.
После этих слов, так как часы показывали четыре утра, оба отправились спать. На следующий день Мэтью вернулся в Лондон.
Дождь прекратился. Серебристая полоса исчезла, и стальная поверхность океана с той минуты, как закончился дождь, стала еще более тяжелой. Людвиг подумал об Оксфорде, и ему стало так больно, что слезы застелили глаза. Он не взял в дорогу никаких книг, первый раз оказался без книг. Пожертвовал чем-то огромным, чем-то бесконечно личным, чего никогда уже больше не вернет назад. Может быть, в будущем сегодняшний Людвиг будет ему ненавистен, Людвиг, который принес эту жертву. И он возненавидит эту безвольную тряпку. Может быть, горькое, искажающее душу сожаление, а не полнота человеческого ощущения, окажется платой за его решение? Не гармоническое целое, но тяжкая, неутолимая горечь. Кто знает? Да, решение принято. Конечно, он подвел коллег. На зимний семестр они остались без преподавателя древней истории. Эндрю, наверное, придется отказаться от семинара по Аристофану. А может, он поведет его вместе с Макмарахью. При воспоминании об Аристофане ему стало еще горше. Ничего в жизни он так не жаждал, как этого семинара. Даже Грейс.
Людвиг порылся в кармане плаща, ища то, что взял с собой. Обручальное колечко Грейс. Она отсылала кольцо дважды, во второй раз – вместе с драматическим и прочувствованным письмом, которое он прочитал и тут же уничтожил, чтобы не соблазниться прочитать вновь. Но все же запомнил его слово в слово, хотя знал, что это только усилит его муки. «Я так несчастна, что, наверное, умру. Ничего на свете не хочу, кроме невозможного, то есть Тебя, Тебя…» Людвиг взглянул на колечко и вспомнил сцену у ювелира и как потом целовал Грейс в такси. Вспомнил шелестящее платье в полосочку, которое было тогда на ней, свежий запах макияжа и пота, когда прижался головой к ее груди, чувствуя щекой, как бьется ее сердце. Какой поразительно яркой может быть память. Сжалятся ли когда-нибудь эти образы над ним, поблекнут ли? Минуту он смотрел на колечко и бросил его в воду. Бриллиант с Бонд-стрит в восемьсот фунтов стерлингов блеснул и растворился в воздухе. Где-то там, невидимый, упал в воду. «Я слишком слаб, чтобы его хранить», – подумал он.
* * *
Сидя в шезлонге на верхней палубе, Мэтью предавался размышлениям. Время встретиться с Людвигом в баре еще не пришло. В Оксфорде они провели столько времени вместе, что теперь, чувствуя некоторую усталость, старались, по взаимному соглашению, не докучать друг другу. Тем приятней было предвкушение встречи. Мэтью хотелось, чтобы их путешествие никогда не кончалось.
Мэтью помогал Людвигу уяснить, какие же мотивы подтолкнули его к отъезду, и в то же время надеялся, хотя бы отчасти, внести ясность в свои собственные; дело в том, что за день-два перед тем, как покинуть Оксфорд, осознал, что тоже, по всей вероятности, должен уехать. Собственные обстоятельства он с Людвигом, конечно же, не обсуждал, а Людвиг из-за присущего молодости эгоизма не спрашивал и, как полагал Мэтью, даже о них не задумывался. Когда Мэтью объявил, что не прочь составить ему компанию, Людвиг воскликнул: «Вот здорово, замечательно придумали!» Наверное, ему кажется, подумал Мэтью, что желание приятно провести время в его компании – вполне достаточный и весомый повод для путешествия через океан. В каком-то смысле он прав и даже не представляет, насколько прав. Но кроме этой, существовали и другие причины. Он не сказал Людвигу, что собирается уехать навсегда.
Постепенно ему начало казаться, что отъезд неминуем. Но что стало поводом? Остин, с его безошибочной интуицией, одним решающим ходом загнавший брата в безвыходное положение? Он не только рассеял чары Мэтью, но и сам воспользовался его умением очаровывать. Утонченная печаль из-за невозможности стать инструментом спасения для брата казалась по сравнению с более важными утратами совсем ненужной. Неужели он потратил столько лет на познание самого себя только для того, чтобы убедиться в собственной непредсказуемости? Неужели лишь досада теперь гонит его прочь?
Случилось нечто, пусть и отталкивающее, что сделало Остина «свободным от зла». Возможно, смерть Дорины. И возможно, «благая свобода» эта – ненадолго, это всего лишь прелюдия к некоей новой, отличной от прежней форме одержимости. К тому же, не пройдя через духовное примирение с братом, не получив освобождения в том смысле, в каком он, Мэтью, его понимал, стал ли Остин по-настоящему свободным? Настолько ли устойчиво его душевное состояние, чтобы больше ни о чем не тревожиться? В какой-то момент Мэтью казалось, что Остин просто забыл их родство, словно связывающие их банальные, почти безличные отношения канули в ту область, где только что царил ужас. Страх был и прошел, а ненависть претерпела изменения. Сказать, что и ненависть прошла, значило бы слишком много взять на себя. Но все-таки каким-то совершенно непостижимым для Мэтью образом перелом в их отношениях произошел.
Вот на этом этапе, когда стало ясно, что, пусть непонятным и совершенно неправомочным способом, но перемены все же идут, Мэтью почувствовал с благодатной ясностью, что пришло время уезжать. Потому что любое дальнейшее проявление интереса или вмешательство в дела Остина было бы не только бесплодно, но даже докучливо и неуместно. В силу вступает природное, теперь оно поведет их по своим путям-дорогам, принося облегчение. Только пути эти должны развести их. Теперь он может даже признаться себе, хотя это забавно, в искренней ненависти к Остину. Вот куда высокие устремления завели его, вот, оказывается, где самая верхняя точка. Как ни странно, Каору оценил бы такой поворот мысли. Итак, следует положиться на волю случая, Лондон стал слишком тесен для них обоих, отверженность – вот отличительная черта неудачи, которая должна стать отличительной чертой его собственного окончательного принятия некой крайней заурядности жизни.
И вот тут, вздыхая тяжело, как человек, узнавший от врача о серьезной болезни, он понял, что ситуация в целом куда суровей. Конечно, он был не против, чтобы Мэвис присматривала за Остином, конечно, он выжидал и понимал. Мэвис каким-то логически неизбежным образом представляла будущее Мэтью. Она была той тихой пристанью, тем местом, куда по спирали стремилось время. И когда Мэтью согласился с тем, что уже ничего и никогда не сможет сделать для Остина, разве что оставить его в покое (возможно, это именно то, что Остину требуется), тогда-то он инстинктивно начал ассоциировать Мэвис и с этим чувством поражения, и с началом вполне умеренной домашней жизни, совершенно лишенной драматизма, в поисках которого, теперь он это понял, и вернулся в Англию. Неожиданная непритязательность его любви к Мэвис, казалось, даже символизировала то умеренное понимание, которого он сумел достичь.