Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разумный человек должен разумно поступать! — твердил над ее головой человек, умевший говорить, все знавший, все изучивший. — Нечего прятать голову под крыло, как страус! Почему ты стыдишься об этом думать и говорить?
— Не знаю!
Она не говорила об этом, но думать — о, не думать об этом теперь уже нельзя было, когда он, этот самый главный во всем мире человек, самый хороший, самый умный, он этого требовал, не замечая, как нестерпимо ей было ему уступать.
А он шел рядом по лунной дороге и продолжал говорить, для чего-то понижая голос, когда им навстречу попадались чужие люди.
— Чего ты боишься? Подруг? Или последствий? Скажи наконец! Что же, я каждый раз тебе сначала лекцию должен прочитать?
Она выдернула руку и выпрямилась.
— Я ничего не боюсь!
И точно для того, чтобы убедить его в этом, она со вздохом, но с решительностью ребенка, отдающего суровому отцу, притворяющемуся плачущим, любимейшую игрушку, вскинула ему руки на плечи, быстро становясь перед ним на цыпочки:
— Ну, хорошо! Хорошо! Ну, делай что хочешь!
Он снял ее руки со смягчившейся суровостью. В этот же миг откуда-то со стороны раздался хохот и грубый окрик:
— Варька! Со студентами гуляешь! Ну, погоди…
Хорохорин вздрогнул, шатнулся в сторону — чья-то тень исчезла за длинным сараем. Варя опустила голову.
— Кто это? — спросил он.
— Не знаю, — у нее брызнули слезы, — тут есть парень один. Со мной работает.
— Я ему голову проломлю…
Он покровительственно взял ее под руку, она шла покорно.
Главное было сказано — точно оборвалось. Он шел рядом с нею ее хозяином, он вел ее, и нужно было идти, с отвращением молчать и ждать, когда все это кончится, и он сядет возле, закурит и будет потягиваться с хозяйской сытостью и мужским самодовольством.
— Я не знала совсем, что так много требуется сношений, — говорила она, насилу расклеивая рот, чтобы выговорить такие прямые слова, — я так думала, что всего раз, для ребенка.
— Женщинам действительно это менее необходимо… — буркнул он. — Но не для ребенка же это делают только.
— А я так думала. И теперь так думаю, — твердо ответила она, вздрагивая при приближении какого-то парня, — и буду думать… И я так хотела всегда — замуж не выходить никогда, а чтобы был ребенок, так прямо пойти к самому хорошему, и самому умному, и самому красивому человеку, и пусть он это сделает, на минуточку меня полюбит… Я глупая была! Но только и теперь…
— Что теперь? — спросил он.
— Я терплю, чтобы ребенок был как ты. Нужно бы еще подождать, милый, потому что я такая молоденькая, и жалованье у меня маленькое, и трудно мне будет… Я уже знаю, как трудно будет, — вздохнула она, — да я вытерплю! Только чтобы мальчик у нас родился!
Хорохорин грубо остановил ее.
— Если забеременеешь, так можно аборт сделать. Не говори глупостей: какой ребенок?
Варя засмеялась и, сжав губы, чувствуя себя хитрой и настойчивой, не ответила ни слова.
Все уже это было для нее решено так твердо, что и говорить об этом она считала ненужным. Лучше было говорить о другом, чтобы не прошло время даром, но она знала, что сейчас надо молчать, не спрашивать, а идти покорно за ним, потихоньку же про себя хитро усмехаться и ждать, когда это необходимое кончится и этот самый главный человек, вздыхая, сядет возле нее и будет курить и отвечать спокойно на все, что она спросит. И сегодня она спросит: «Зачем поставили на Волге железные колпаки, красный и белый, на которых сейчас горят огни? Для чего они нужны, как они называются, кто их зажигает?»
Она улыбалась сквозь слезы и, цепляясь за его руку, вошла в рощу.
Роща, спускавшаяся к оврагу и поднимавшаяся за мостиком в гору, в эти весенние и летние субботние вечера жила своею особенной, страшной жизнью. Снаружи спокойная, едва прикрывшаяся свежей листвою, дышавшая уже запахом гнилых, опавших листьев, внутри она жила шепотом человеческих голосов, тихим смехом и шутками.
Лунный свет в перепутанных сучьях ткал светлую паутину. Под низкими деревьями, в кустах мелькали обнимавшиеся люди.
Варя не поднимала глаз. Хорохорин шел, торопясь, ломая сучья, отстраняя с дороги кусты. Паутина лунного света над головою, эти пары кругом топили его в страшном, невылазном болоте.
Он чувствовал подымающееся бешенство и злость.
Варя шла. Он все крепче и крепче сжимал ее руку, он боялся ее отпустить, в ней было последнее спасение, она могла — ему все еще верилось в это, — она могла вернуть ему душевное равновесие, покой и радость.
Они вышли в гору, почти на край рощи. Здесь было тихо, безлюдно. Хорохорин опустился на свежую зелень и, не выпуская Вариной руки, заставил ее сесть рядом.
Она отталкивала его, он защищался от ее рук сначала ласково, смеясь, потом сурово и зло. Наконец он вскочил и крикнул:
— Если ты не перестанешь, я уйду!
Она не взглянула на него, но, сжав зубы, закинула руки за спину и, там сцепивши их холодными пальцами, легла неподвижно на траве.
— Ведь не насилую же я тебя, в самом деле! — раздраженно крикнул он, опускаясь к ней. — Ведь черт знает что можно подумать со стороны!
Она не отвечала.
Чтобы выдержать нестерпимую муку, она не открывала глаз, не разжимала стиснутых зубов и с отчаянным усилием старалась думать о другом.
…И она думала о том, что она выросла, стала совсем взрослой девушкой. Уже давно ее выбирают делегаткой, давно знают все и любят. Уже, к изумлению мужчин, назначили ее заведующей отделением, и справляется она с ним не хуже других. Тогда в одинокой своей комнатке приняла она только раз самого красивого, самого доброго, самого умного человека, как мечтала девушкой…
И вот уже родился ребенок, звенит в комнате детский плач. Потом — вот он учится ходить, маленький-маленький, но чудесный, совсем как настоящий, исправдашний человек. Он ко всему тянет ручки, потом уже обо всем спрашивает, вот с такими же огромными от любопытства глазами, какие бывали у нее самой, когда она спрашивала:
— А почему же не падаем мы ночью, если земля круглая и мы вниз головой?
Но он уже бегает в школу, сидит над книжками, и растет, и учится, и сам знает больше матери. Вот уже в книжках известно, что на Луне живут только звери, а на Марсе есть и люди, что от них пришло сообщение и к ним от нас послана с учеными необыкновенная машина…
Так неужели не вытерпеть этих мук?
Хорохорин гремел спичками. Она открыла глаза, с сожалением отрываясь от своих грез.
— Милый мой!
Он поспешно наклонился к ней и поцеловал ее в холодные, сжатые губы.
Самое страшное в «тенгли-фуут», в этой липкой бумаге для мух, то, что она не представляет собою ничего иного, кроме канифоли, растворенной в скипидаре и размазанной затем на листе бумаги: сладкого там ничего нет. Однако напрасно жужжать прозрачными крыльями, вырываясь к свету, когда ноги так прочно приклеены к смертельному обману!