О нас троих - Андреа де Карло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я ждал, что попаду в настоящую мясорубку, что они будут сверкать глазами, скрежетать зубами, демонстрировать всю ту наглость, которую дают только деньги. Но, когда я отказался снимать фильм, они расстроились. Они стояли передо мной, как в воду опущенные, будто команда инженеров перед сверхсложной машиной, которая выходит из строя по непонятным причинам, когда все, казалось, налажено и готово к работе. И мне вдруг стало их жалко.
— Кайманов? — спросил я, почти не слыша собственный голос, с трудом понимая, о чем мы говорим.
— Да. Я вдруг понял, что не могу вот так взять и отправить год работы псу под хвост. Ливио, я подготовился к встрече с врагами, но все оказалось не так просто. Я увидел, что они на самом деле верят в меня и в фильм, на самом деле ценят мое творчество. Да, они типичные американские продюсеры, но они такие, какие есть. Такая у них роль. Фильм все-таки важнее всего.
— А как же наш фильм об Италии? — спросил я. — Наш злой, честный, черно-белый фильм, с Мизией и без всяких продюсеров?
— Мы снимем его потом. После блокбастера, который увидит весь мир. Мы донесем свои идеи до миллионов людей, а не до нескольких тысяч, и это сделает нас сильнее.
Вся сцена выцветала, немела и съеживалась прямо у меня на глазах с пугающей скоростью. Казалось, что передо мной картинка из старого черно-белого телевизора, размытая, плоская, тесная, на которой все планы сливались в один: Марко с его кривой улыбкой, мельтешение прохожих и автомобилей за его спиной и фон из витрин, дверей и окон на другой стороне улицы.
Марко, все больше горячась, говорил, что не может взять и выгнать на улицу своих сотрудников, что развод с Сарой обойдется ему в целое состояние, что нам уже за сорок и глупо вести себя, будто нам все еще двадцать; но его слова доносились до меня издалека и были лишены смысла, еще немного — и я вообще перестал их слышать. Он хотел положить руку мне на плечо, посмотрел на меня, но я уже не понимал, что означает его взгляд; я повернулся и бросился бежать, не чувствуя ног, прочь из старого черно-белого телевизора, подстегиваемый паникой, тоской и невозможностью принять то, что случилось.
Тот период в Милане был худшим в моей жизни; я до сих пор с содроганием вспоминаю не покидавшее меня чувство опустошенности. Казалось, небо затянуло тучами и не осталось ни одного просвета, хотя раньше, как бы все ни было плохо и безысходно, я всегда видел хоть клочок голубого неба. Это было не просто разочарование: я перестал на что-либо надеяться.
Был август, и было, как и каждый год, повальное бегство из города, как будто в нем разразилась эпидемия. Моника, моя девушка, оставила письмо на кухонном столе, в котором, поблагодарив за то, что я так и не позвонил ей из Лондона, сообщала, что уезжает с двумя подругами в туристический поселок на остров Форментера. Я расстроился, но не удивился: это показалось мне таким же естественным, как изнуряющая жара, придавливающая меня к земле, или назойливые комары, которые каждый вечер наводняли квартиру. Как и сообщение от Мизии на автоответчике, оставленное именно в те десять минут, когда я от отчаяния вышел на улицу размять ноги; она говорила, что планы изменились и во Флоренцию она не приедет, передавала мне приветы и поцелуи (теплота в ее голосе, ощущение непреодолимого расстояния между нами у меня в душе).
Дети отдыхали в Лигурии вместе с моей бывшей женой и ее другом, адвокатом; когда я позвонил и сказал, что через неделю заберу их и мы тоже поедем куда-нибудь отдыхать, они оба разревелись с самым искренним отчаянием. Я позвонил еще пару раз, но с тем же результатом, и, наконец, Паола сказала, что будет лучше, если в этом году дети останутся с ней, им здесь хорошо и очень весело; я согласился. Мама отдыхала со своим мужем на Сардинии, бабушка умерла, все соседи разъехались; я погрузился в пустоту покинутого города, словно впал в кому. Я ничего не делал, питался шоколадными вафлями, которые держал в холодильнике, и холодным чаем, лежал на полу в гостиной перед телевизором, включенным круглосуточно, и размеренно дышал, а тяжело больная страна дефилировала передо мной со всей своей музыкой, лицами и голосами.
В сентябре мне стало только еще хуже. Я вернулся к живописи, чтобы хоть как-то хватало на алименты Паоле и собственное существование, но мои картины вызывали у меня отвращение, как и мысль о том, что я участвую в торговле искусством. Моника вернулась, от восторженных рассказов о Форментере мне стало до того тошно, что пропало всякое желание ее видеть, она пыталась перезвонить, но я каждый раз бросал трубку. Милан казался мне на редкость уродливым и враждебным, при виде знакомых улиц и зданий, серых и хмурых, на меня наваливалась невыносимая тоска. Я выходил из дома только в случае крайней необходимости, но на каждом шагу натыкался на какую-нибудь мелочь, которая пробуждала воспоминания о тоскливом детстве, пустой юности, кошмарных годах одиночества и неудовлетворенности, закончившихся только с появлением в моей жизни Марко и Мизии, вместе с которыми я погрузился в мир иллюзий. Иногда я останавливался на полпути и возвращался домой; иногда шел куда глаза глядят, пока не чувствовал, что вот-вот растворюсь в грязном асфальте или в покрытой черной пылью автомобильной дверце.
Мизия позвонила из Флоренции, но не успел я толком обрадоваться, как она сказала, что уезжает в Амстердам — реставрировать одну частную коллекцию. Она уже съездила туда и посмотрела картины, нашла квартиру и школу для детей; она радовалась, что ее ждет такая интересная работа, ей нравился город и хотелось перемен. И еще она рассталась с американцем, их роман быстро сошел на нет, стоило им пожить вместе в Греции. Сказала, что теперь она в таком возрасте, когда ей не хочется меняться, чтобы соответствовать желаниям мужчины; она уже была актрисой для Марко, образцовой домохозяйкой для первого мужа, пастушкой из необуколики для своего козопаса, просвещенной помещицей для Томаса; сейчас она хочет одного — быть самой собой. Она рассказала, как Томас давил на нее, шантажировал, угрожал забрать маленького Макса, и теперь ей совершенно непонятно, как она могла так долго прожить с ним в Аргентине, как столько лет играла совершенно не свою роль, и даже благодарность за спасение от наркотиков этого не объясняет. И как это странно, что только мое появление вырвало ее из этой тюрьмы, и каждый раз, думая об этом, она благодарила судьбу за такого друга, как я. Она написала отцу, матери, сестре и брату: пусть они считают, что ее просто нет в живых, пусть оставят ее в покое и, наконец, займутся своими делами. Написать такое письмо было нелегко, но зато сейчас она чувствует себя совершенно свободной, чего с ней не случалось с четырех лет. И как это трудно — избавиться от того, что связывает тебя по рукам и ногам, но рано или поздно нужно хотя бы попытаться, иначе ты не сделаешь этого никогда. И я обязательно должен приехать к ней в Амстердам: у нее есть комната, где я смогу жить сколько захочется, и там столько всего можно посмотреть, и Ливио с малюткой Максом будут очень рады.
Я ответил, что приеду, не сказав ни слова о Марко, потому что мне не хотелось ее огорчать. Когда я положил трубку, лучше мне не стало: ее оживленный, веселый, независимый, уверенный голос лишний раз напомнил мне, какой пустой, тусклой и однообразной жизнью я живу.