Лев Толстой - Владимир Туниманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самого Страхова не всё удовлетворяло в народных рассказах Толстого (не только в художественном исполнении). Больше всего он был неудовлетворен рассказом «Упустишь огонь — не потушишь» (а отчасти и «Свечой»), о чем откровенно, пользуясь правами друга — литературного критика, отзывами которого Толстой дорожил, и написал ему, упрекнув в «небрежности», «пропусках» и «больших пятнах», психологической недосказанности, позволив себе и другое «вольнодумство»: «В Вашем рассказе есть много бесподобного; но пробелы большие… конец вовсе скомкан. Как они встречались, как затихала в том и другом злоба — это любопытно и трогательно, а этого нет… незачем Вам работать на два, на три года, когда можете работать на сто и двести лет… Буду уже вполне откровенен. В рассказе Свеча я нахожу слабым место, где добрый мужик объясняет, почему не следует убивать приказчика. Для избежания угрызений совести — я так понял. Но нужно бы другое, нужно указать самое основание этих угрызений, что-нибудь положительное — Вы это лучше моего знаете».
Страхов выделяет, как самые сильные и художественные, рассказы «Чем люди живы» и «Два старца». («Изба с голодною семьею, Елисей в своем пчельнике и разговоры, и путешествие — всё это навсегда остается в памяти и заставляет задумываться и дает силу и жизнь широкому и мирному смыслу рассказа. Нравоучения тут не нужно, когда всё сказано рассказом».) Другие рассказы понравились ему гораздо меньше, хотя они вызвали умиление у Ивана Аксакова, Победоносцева и многих других. Критик вновь повторяет свои претензии, которые затронули и мастерский рассказ «Два старца», где его не удовлетворила тенденциозно очерченная фигура старца Ефима: «Вы сами, конечно, ясно знаете разницу и не имеете права писать слабо и недоконченно, когда можете производить вековечные и вполне законченные веши. Даже и в Двух старцах заметно Ваше враждебное отношение к Ефиму. Если бы взяли тон еще более спокойный, Вы бы рассказали его благоговение (сродни страху), с которым он глядел на Иерусалим и на всю святыню. Тогда еще сильнее было бы то чувство, с которым он увидел впереди лысину Елисея, и яснее был бы его поворот к пониманию, что в своем сердце каждый может найти святыню выше Еру-салима и гроба Господня».
Критика Страхова эстетического характера — она тонка, точна и в основном справедлива. Особенно ценной делает ее близость к автору критика, с напряженным вниманием следившего за религиозными и художественными исканиями Толстого. И естественно, что лучшей критической статьей о рассказе «Чем люди живы», который Страхов особенно ценил, была вдохновенно им написанная рецензия. Страхову послышалась в маленьком рассказе «особая нота, такая глубокая и нежная, что она схватила за сердце самых равнодушных». «Удивительную сердечную теплоту» рассказа он прямо связывает с работой Толстого над религиозными сочинениями, с изучением Библии: «Евангельский дух, евангельская точка зрения — вот что поразило читателя, поразило неожиданно и неотразимо. Неожиданно потому, что этот дух едва в нас теплится, давно заглушен и ежедневно заглушается другими влияниями; неотразимо потому, что он явился в действительно художественной форме, то есть самой ясной и выразительной из всех форм». Далее Страхов высказывает ряд глубоких мыслей о позиции автора и «простонародном» языке рассказа, сила которого в том, что «художник стал совершенно в уровень с этими людьми, что он смотрит на них не сверху и не снизу, а прямо, как на равных, как на братьев, как на своих. Он даже стал говорить их языком так же, как он здесь думает их мыслями и чувствует их чувствами… это, собственно, народный рассказ, пересказанный Л. Н. Толстым. Пересказ этот, однако, таков, что народное сказание делается в нем для нас вполне понятным, исполненным глубокого смысла, какого мы никогда не сумели бы найти в простом народном сказании… Художник поднимает нас до уровня этих лиц, дает нам чувствовать в их мыслях и действиях веяние истинной жизни, внушает нам, что от нас самих, пожалуй, постоянно несет „мертвым духом“ и что сапожник Семен со своею семьей более достоин общества ангелов, чем мы с вами, любезный читатель».
Толстой, как известно, критиков не жаловал, ремесло их считал ненужным и даже вредным. Но для Страхова делал исключение, чутко прислушиваясь к его мнениям. А тут еще случай был особенный, побуждавший с вниманием отнестись как к критике, так и к реакции простонародного читателя. Толстой пробовал свои силы в новом роде и весьма был озабочен тем, как это будет воспринято. Рассказу суждено было открыть дорогу другим произведениям, предназначенным для народа. Не дидактика и проповедь были целью Толстого (его, безусловно, радовало, что отмечали отсутствие дидактики, лобового морализирования), а просвещение народа. Отдельные журнальные и газетные публикации проблемы не решали. Назрела необходимость создания специального книгоиздательства. Оно вскоре и возникло: «Посредник». Организации его предшествовало знакомство Толстого с самым деятельным и верным своим сторонником и помощником Владимиром Григорьевичем Чертковым.
Чертков — личность яркая, самобытная, сильная. Сергей Львович Толстой, чьи суждения о людях (и о себе) неизменно правдивы и справедливы в отличие от пристрастных и часто слишком эмоциональных оценок других сыновей писателя (да и дочерей, хотя и в меньшей степени), точно определяет те черты характера Черткова, которые привлекали Льва Николаевича. Это «презрение к общественному мнению», «смелая независимость по отношению к власть имущим», «готовность пострадать за свои убеждения», «настойчивость в достижении задуманного». И, пожалуй, более всего следует выделить преданность, с которой относился («жертвенно служил», по выражению Александры Толстой) к Толстому Чертков на протяжении их совместной двадцатисемилетней работы и дружбы, верность его идеям и идеалам, делу «толстовства» после смерти учителя. Он был дипломатичным и мужественным защитником гонимых последователей Толстого в 1920-е и 1930-е годы (Владимир Григорьевич умер в 1936 году).
О Черткове Толстому рассказал летом 1883-го его знакомый Гавриил Андреевич Русанов: в имении своих родителей Лизиновке Острогожского уезда Воронежской губернии живет молодой помещик, большой оригинал, сын богатых родителей, принадлежащих к петербургской аристократии (родители были близко знакомы с императорами Александром II и Александром III, бывавшими у них в гостях), оставил службу (в конной гвардии), поставив крест на ожидавшей его блестящей карьере и занялся благотворительной деятельностью среди крестьян. Родители были огорчены, но сын остался непреклонен. Тульский прокурор Николай Васильевич Давыдов вспоминал, что летом того же года в откровенной ночной беседе Чертков говорил, что «дальше так жить не может, что ему необходимо найти выход из той пустоты, в которой он находится».
В провинции чудачества Черткова создали ему репутацию сумасшедшего. Этот странный аристократ на земских собраниях вел себя в стиле героя романа Достоевского «Бесы»: демонстративно грыз семечки. От искусного повара он отказался, предпочтя услуги обыкновенной кухарки тонкостям французской кухни. Да он и раньше прославился необыкновенными и дерзкими выходками, заставляющими вспомнить другого героя «Бесов» — Николая Всеволодовича Ставрогина. Александра Толстая вспоминает, перемежая личные впечатления светскими сплетнями: «Достаточно было взглянуть на этого красивого, стройного человека, на гордую постановку его головы, громадные, выпуклые, холодные глаза, нос с небольшой горбинкой, чтобы понять, как он был избалован судьбой, как он привык играть роль и властвовать над людьми. Когда Чертков в блестящем мундире конногвардейского полка появлялся на придворных балах — дамы сходили по нем с ума, и чем холоднее и равнодушнее относился к ним Чертков, тем больше он имел успеха. Рассказывали, что одна из особ царской семьи на придворном балу подошла к нему во время вальса и положила руку на его плечо, желая с ним танцевать. Чертков вежливо поклонился и сказал, что он не танцует. Это было неслыханной дерзостью, придворные пришли в ужас, а светские кумушки с восторгом передавали друг другу о смелой выходке молодого офицера».