Мадам - Антоний Либера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для меня стало ясно, что часы начали отсчитывать мое время. Сейчас!.. Теперь или никогда — это должно произойти! Я перешагну заколдованный круг мифической реальности. Одолею ее, коснусь и познаю.
Осознавая силу эффекта, который я успел проверить на слушателях и зрителях, я поднял глаза от текста, не переставая его декламировать, медленно закрыл книгу, положил ее на стол, после чего, посмотрев Мадам в глаза, продолжал дальше на память свободно и непринужденно:
— О, пусть твой меч пронзит
Ей сердце грешное, что жаждет искупленья
И рвется из груди к мечу, орудью мщенья!
Она внимательно смотрела на меня, продолжая улыбаться своей упрямой улыбкой, но в ее глазах наконец появился блеск удивления и уважения. «Хорошо ты пишешь, Расин, — повторялась в ее глазах мысль Людовика XIV, — и не хуже говоришь… Продолжай… Еще, еще…»
И я продолжал, не останавливаясь:
— Рази!.. Иль облегчить моих не хочешь мук?
Иль кровью мерзкою не хочешь пачкать рук?
Что ж, если твоего удара я не стою
И не согласен ты покончить сам со мною, —
Дай меч свой!.. —
И как бы повторяя памятный жест Федры из Comédie Française, я обхватил правой рукой левое запястье Мадам.
И тогда произошло нечто такое, что меня как громом поразило. Она, — возможно, инстинктивным движением, а возможно, чтобы подчеркнуть, что видит в этом только игру и сама хочет принять в ней участие, для компании, ради общей забавы, — повернула в тисках моей правой горячей ладони свою прохладную, тонкую кисть и слегка опустила ее, чтобы встретиться с моей, и снизу сильно сжала мою ладонь. Это был именно тот жест, на который в своем отчаянии рассчитывала Федра, удерживая в руке запястье Ипполита, — жест человеческой солидарности; тот жест, на который тот высокомерно поскупился.
Однако в интерпретации Мадам весь этот маневр означал нечто иное. Он не был выражением сочувствия, милосердия или нежности. А исправлением, шлифовкой, дрессурой моего поведения (несмотря на все оговорки, неприличного и дикого) — уроком, подобным тому, который я недавно получил от Рабочего — на мое счастье, бесполезного — по поводу обращения с пилой.
«Не то, совсем не то, — казалось, поправляла она меня этим красивым и выразительным жестом. — Запомни наконец, глупышка, что если уж вот так святотатственно берешь мою руку, вообще руку женщины, то делай это, по крайней мере, явно, смело, с открытым забралом, а не маскируясь, исподтишка, коварно и одновременно половинчато, притворяясь перед самим собой, что делаешь что-то другое. То, чего ты хочешь, выглядит следующим образом: твоя правая рука сверху, моя левая снизу. Ладони соединяются, а пальцы переплетаются. Таков ритуал обручения».
— C'est exstraordinaire! — попытался я замаскировать свои эмоции притворным энтузиазмом с эстетической подоплекой и как бы на этой волне произнес наконец фразу, «побивающую ее короля»: — Tu as fait justement ce qu'Hippolite n'avait pas fait[231].
— «Tu»?[232]— сразу же подхватила она. — Или ты слишком вошел в роль, или… я поспешила поставить тебе «пятерку», потому что ты перестал различать местоимения по лицу и числу.
— Mais la concordance des temps etait irréprochable[233], — ответил я с улыбкой и хотел еще что-то сказать, чтобы пусть на мгновение, но продлить ритуал приобщения, но дверь кабинета внезапно открылась, и на пороге появились — запыхавшиеся, в плащах — Мефисто и Прометей.
— Такси… — начал один из них и остолбенел, увидев то, что увидел.
Я отпустил руку Мадам.
— Принесите ему одежду, — спокойно сказала она, будто ничего особенного не произошло. — Вам обязательно нужно обо всем напоминать?
Они исчезли, окончательно сбитые с толку, а она встала, опять закрыла дверь, после чего из правого кармана твидового жакета достала пятьдесят злотых.
— Где ты живешь? — спросила.
Я назвал улицу.
— Должно хватить, — и протянула мне банкнот с Рыбаком.
— Этого слишком много, — растерявшись, сказал я.
— Ты настолько хорошо знаешь стоимость проезда?.. Откуда?.. Разъезжаешь на такси?
— Сейчас не стоит разъезжать…
— Перестань, пожалуйста, и возьми это! — оборвала она меня на полуслове, а так как я все еще не протянул руку, чтобы взять деньги, сделала шаг вперед и положила банкнот в верхний карман моей куртки. — А теперь… adieu, mon prince[234].
И опять открыла дверь.
После таких переживаний я долго не мог прийти в себя. Переваривал их, как удав, который проглотил слишком большую добычу. Лежа навзничь на кровати, с закрытыми глазами, я снова и снова, с маниакальным упорством повторял в памяти то, что произошло в кабинете, пытаясь найти в этом основополагающий смысл — ответ на вопрос, что, собственно, произошло.
Как понимать поведение Мадам — это неожиданное, удивительное преображение? Как роль, исполненную под влиянием нервного срыва или страха за свою должность и связанную с ней будущность? Как хорошую мину при так называемой плохой игре? Как лицемерное подаяние жертве с целью обласкать ее и усыпить бдительность, чтобы она шум не поднимала? Или — как попытку освободиться от маски? Показать истинное лицо? Если второе, то что это могло бы значить? Что руководило ею, когда она решилась на такую игру, далеко выходящую за рамки и формы оказания первой помощи? Каприз? Тщеславие? Любопытство? Или все-таки… симпатия? Затаенная, глубоко сокрытая…
Я терялся в догадках. То мне казалось, что с ее стороны это была холодная женская игра с расчетом ошарашить меня и заткнуть мне рот; но через минуту я уже считал ее поведение искренним выражением определенной слабости ко мне, проявить которую раньше она не хотела или не могла себе позволить, а тут — позволила, воспользовавшись благоприятной ситуацией.
Последнее предположение меня настолько устраивало, что со временем взяло верх над остальными. А это вскоре потребовало подтверждения — доказательства, которое, как бы само собой разумеется, стало бы повторением уже знакомой темы, то есть мелодии дуэта в кабинете. Мне пришла в голову мысль, как достичь этой цели. Идея отличалась простотой, свойственной любому шедевру: завтра в школу не идти; своим отсутствием вызвать у нее беспокойство о моем состоянии, посредством чего создать ей условия для проведения разведывательных мероприятий — путем телефонных переговоров. Если позвонит не она, а кто-нибудь другой — по ее просьбе или нет — представить состояние своего здоровья в самых мрачных тонах и повернуть дело так, чтобы эту печальную картину во всех подробностях описали Мадам; если же в трубке раздастся ее голос, то чересчур ее не пугать, но и не успокаивать, во всяком случае так разговаривать, чтобы вовлечь ее в беседу и опять чего-нибудь от нее добиться — хотя бы милых уху и сердцу интонаций.