Лучшие рассказы - Нил Гейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зебедия Т. Кроукоростл трудился над головой птицы, разгрызая кости и клюв. Они молниями вспыхивали у него во рту, но Зебедия лишь ухмылялся и жевал.
Кости жар-птицы на жаровне занялись оранжевым, а потом вспыхнули ослепительно белым. На двор кофейни Мустафы Строхайма опустился густой жар, все вокруг мерцало, словно едоки смотрели на мир сквозь воду или марево сна.
– Какая прелесть! – жуя, сказала Вирджиния Бут. – В жизни не ела ничего вкуснее. Это вкус моей юности. Вкус вечности. – Она облизнула пальцы и взяла с тарелки последний кусок. – Жартаунская жар-птица, – сказала она. – А она еще как-нибудь называется?
– Феникс из Гелиополиса, – ответил Зебедия Т. Кроукоростл. – Птица, что гибнет в пламени и возрождается из пепла, поколение за поколением. Птица Бенну, что носилась над водами, когда еще не было света. Когда приходит время, она сгорает в огне из редких пород дерева, пряностей и ароматных трав и воскресает из пепла, раз за разом, к вечной жизни.
– Горячо! – воскликнул профессор Мандалай. – У меня внутри все горит! – Он хлебнул воды, но легче, видимо, не стало.
– Мои пальцы, – произнесла Вирджиния Бут. – Взгляните на мои пальцы. – Она протянула руку над столом. Пальцы сияли изнутри, словно подсвеченные огнем.
Воздух стал таким горячим, что в нем можно было запечь яйцо.
С шипением посыпались искры – два желтых пера в волосах Огастеса ДваПера Маккоя вспыхнули фейерверками.
– Кроукоростл, – сказал охваченный пламенем Джеки Ньюхаус. – Признайся, как долго ты ешь Феникса?
– Больше десяти тысяч лет, – сказал Зебедия. – Тысячей больше, тысячей меньше. Это не трудно, если наловчиться; наловчиться – вот в чем загвоздка. Но этот Феникс – лучший из всех, что я готовил. Или вернее сказать, что сегодня я удачнее всего приготовил этого Феникса?
– Годы! – воскликнула Вирджиния Бут. – Они из тебя выгорают!
– Такое бывает, – согласился Зебедия. – Но прежде чем приступить к трапезе, надо привыкнуть к жару. Иначе запросто сгоришь.
– Почему я этого не помнил? – спросил Огастес ДваПера Маккой сквозь обступившее его пламя. – Почему я не помнил, как ушел мой отец, а прежде его отец, как они все уходили в Гелиополис есть Феникса. Почему я вспомнил об этом только сейчас?
– Потому что сейчас твои годы сгорают, – сказал профессор Мандалай. Он захлопнул книгу в кожаном переплете, едва вспыхнула страница. Обрез книги обуглился, но все остальное не пострадало. – Когда годы сгорают, возвращается похороненная в них память. – В дрожи горящего воздуха профессор выглядел намного плотнее и улыбался. Раньше никому не доводилось видеть улыбки профессора Мандалая.
– Мы сгорим без остатка? – спросила раскаленная Вирджиния. – Или выгорим обратно в детство, обратно в духов и ангелов, и начнем все сначала? Хотя это не важно. О, Корости, как это прекрасно!
– Пожалуй, – сказал Джеки Ньюхаус из-за стены огня, – в соус стоило бы добавить чуть больше уксуса. Мне представляется, такое мясо заслуживало чего-то покрепче. – И он исчез, и от него остался лишь его образ.
– Chacun à son goût, – заметил Зебедия Т. Кроукоростл, что в переводе означает «на вкус и цвет…», облизнул пальцы и покачал головой. – Лучше не бывает, – сказал он с невероятным удовлетворением.
– Прощай, Корости, – прошептала Вирджиния. Она протянула добела раскаленную руку сквозь пламя и на секунду – ну, может, на две – крепко сжала его смуглую ладонь.
А потом на заднем дворе кахвы (она же кофейня) Мустафы Строхайма в Гелиополисе (который некогда был городом Солнца, а теперь стал пригородом Каира) не осталось ничего, кроме белого пепла, что взметнулся на мягком ветерке и осел, точно снег или сахарная пудра; и никого не осталось, кроме молодого парня с черными как смоль волосами и ровными белыми зубами, в фартуке с надписью ПОЦЕЛУЙ ПОВАРА.
В груде пепла, засыпавшего глиняные кирпичи, шевельнулась маленькая пурпурно-золотая птичка – словно проснулась впервые в жизни. Она пискнула и уставилась прямо на Солнце, как дитя на своего родителя. Расправила тонкие крылышки, словно просушивая, а затем, подготовившись, взмыла к небу, к Солнцу, и никто не следил за ее полетом, кроме юноши во дворе.
У ног его, под пеплом, что недавно было деревянным столом, лежали два длинных золотых пера. Он поднял перья, стряхнул пепел и почтительно уложил их в карман куртки. Потом снял передник и ушел своей дорогой.
Холлиберри ДваПера Маккой – взрослая женщина, мать семейства. Ее некогда черные волосы теперь прошиты серебром, а из пучка на затылке торчат два золотых пера. Сразу бросается в глаза, что когда-то перья смотрелись очень эффектно, но с тех пор минуло много лет. Холлиберри – президент Эпикурейского клуба, компашки бедовой и небедной; давным-давно унаследовала эту должность от отца. Я слышал, эпикурейцы вновь зароптали. Говорят, что уже перепробовали все на свете.
– Ладно тебе, пошли, – сказал Вик. – Будет круто.
– Не, не пойду, – ответил я, хотя этот бой был давно проигран, и я это знал.
– Да ладно тебе, там будет клево, – в сотый раз повторил Вик. – Девчонки! Девчонки! Девчонки! – Он оскалил белые зубы.
Мы оба учились в школе для мальчиков в Южном Лондоне. Нельзя сказать, что у нас вообще не имелось опыта с девчонками: у Вика вроде как было немало подружек, а я три раза целовался с подругами сестры, но, пожалуй, точнее будет сказать, что общались мы только с парнями – и взаправду понимали только парней. Во всяком случае, я. За других говорить не могу, а с Виком мы не виделись тридцать лет. Если мы сейчас встретимся, даже не знаю, о чем с ним говорить.
Мы шли по грязному лабиринту проулков, петляющих позади «Станции Ист-Кройдон», – кто-то сказал Вику про вечеринку, и тот был полон решимости туда попасть, хотел я того или нет, а я не хотел. Но мои предки на целую неделю уехали на конференцию, я жил у Вика, и мне приходилось повсюду таскаться за ним.
– Выйдет как всегда, – сказал я. – Через час ты будешь тискать самую красивую девчонку, а я опять окажусь на кухне, и чья-то мама будет грузить меня разговорами о какой-нибудь там политике или поэзии.
– Ну так с ними же надо разговаривать… Кажется, нам туда. – Вик весело махнул пакетом с бутылкой.
– А что, ты не знаешь адрес?
– Элисон мне объяснила, я все записал на бумажке, но забыл ее дома. Ладно, найдем.
– Как? – У меня появилась надежда.
– Пойдем по улице, – он говорил со мной, как с малолетним идиотом, – и поищем, где вечеринка. Раз плюнуть.
Я огляделся, но вечеринки поблизости не наблюдалось – только узенькие домики и ржавеющие машины и велосипеды в забетонированных садиках да пыльные окна газетных киосков, где пахло иноземными пряностями и продавалось все – от поздравительных открыток и подержанных комиксов до журналов настолько порнографических, что их запечатывали в пленку. Помню, однажды Вик попытался спереть такой журнальчик и засунул его под свитер, но хозяин поймал его уже на улице и заставил вернуть.