Е-18. Летние каникулы - Кнут Фалдбаккен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я лег на спину, уставился на дощатый потолок. Здесь я и Йо играли в индейцев, поднимались высоко и повисали на балках, прыгали головой вниз в сено… канат, по которому мы поднимались, еще висит. Два года назад. Я видел, как сквозь щелки сочится свет и укладывается рядками на пыли, видел, как тень движется наверху… Что бы это могло быть? Движение-смена в солнечном лучике, прорвавшемся к нам сквозь темную завесу? Птица? Ласточка под чердаком? Нет, снова движение: темное очертание легло поперек блестящих досок на сеновале, длинные узкие контуры там, где возникло много солнечных полосок на пыли. Но в сознании еще не укрепилась связь между тем, что видел, и что, возможно, кто-то наблюдал за нами. Тут я вдруг обнаружил свищ, да отверстие в дереве, о котором я давно позабыл, но которым мы пользовались, играя в амбаре, для наблюдения друг за другом или за «врагом». Носвет сейчас не проходил через отверстие. «Глазок» заделали; я не видел его, но чувствовал.
Мы забыли о Йо. Он ходил кругами, искал согласно договору меня и Катрине, чтобы принять участие в большом сексуальном представлении. И он получил его, только не так, как мы условились. Бедняга Йо, я даже в состоянии был сейчас выразить ему немного сочувствия, таким добряком я стал.
— Иди первым, — прошептала она. — Я выйду немного погодя, приведу себя в порядок. Никто не узнает.
Из сарая еще доносились тихие голоса, движения. Над нашими головами раздались шаги, кто-то тихо крался. Йо застукал того, кто бежал.
— О’ кей, увидимся позднее.
Я освободился от теплоты, близости, преданности, которые совсем недавно окутывали меня плотным коконом… теперь вдруг показалось все унылым и пошлым в нашем тайном прибежище, которое в общем-то не было тайным.
— Я иду.
Прощальный поцелуй.
Я пополз через сенной туннель и прыгнул в длинный проход. Забыл о колене. Спешил, как будто хотел что-то предотвратить, но что? Я появился во время, увидел, как Йо бежал к помосту амбара. Заметив меня, он приостановился, лицо его было залито слезами, перекошено от ненависти и возмущения; потом он побежал дальше, пересек двор, перелез через ворота, где столпились крупные красные коровы в ожидании дойки, ринулся вверх по тропинке и скрылся между деревьями.
План мой расстраивался, ничего не прояснилось и ничего уже не поправить. Настроение и смешное, и печально-грустное. Но я не виновен в том, что Катрине влюблена в моего дядю, а не в меня, однако все равно я чувствовал как бы ответственность, потому что именно я закрутил события, которые стали развиваться не как было задумано мною. Развиваться в совершенно обратном направлении. Я испугался, дыхание даже перехватило, когда увидел, как тетя Линна появилась на лестнице; даже на расстоянии было видно, что она была взволнована и что-то замышляла. Она постояла минуту-другую, медлила, будто намеревалась крикнуть, но передумала и побежала к сараю. В одной руке она держала бумагу, письмо, которое, когда она делала шаг и взмахивала рукой, шуршало и развевалось, словно флажок, белое посредине зеленого тына, белое между серыми и коричневыми постройками усадьбы. Что-то не так, и очень даже не так, страшно не так! Нужно принять меры, нужно позвать ее, отвлечь, нужно остановить ее! И я закричал что было силы:
— Тетя Линна!
Я крикнул два раза, три раза, и она обернулась и помахала мне, помахала белой бумагой, где было написано, что дядя Кристен не виновен и что она напрасно подозревала его в неверности, что она была не права. Но она не остановилась, только улыбнулась, очевидно, были, дела поважнее, нежели детские разговоры с шестнадцатилетним подростком; она бежала, потом шла, потом снова бежала к сараю, где должно состояться примирение, и ничто в мире не могло приостановить ее движение к миролюбию. Так я думал.
У стены стоял влажный точильный камень, а на токарном станке висела голубая фланелевая рубашка дяди Кристена, которую он надевал, когда работал.
— Господи, по-прежнему тепло! — сказала Герда, которая появилась в этот момент, стояла и щурилась в красном полуденном солнце.
21.
Точно не помню, что произошло непосредственно затем, но отчетливо вижу только искаженное лицо Герды:
— Господи, если она сейчас войдет, она застанет их на месте преступления! Ужасно и противно! Мы сделали свое, никого не беспокоя и не оскорбляя. Возмездие поразит их.
Я, должно быть, бросился бежать от нее. Помню, что промчался через кухню, где у окна стояла корзина с ребенком, освещенная лучами солнца — идиллическая картинка, — взбежал по лестнице на второй этаж и влетел в комнату в восточной половине дома, которая была моей комнатой, когда я приезжал на каникулы к дяде Кристену и тете Линне. Обычный удушливый запах нежилого помещения. Перинка без пододеяльника лежала собранной на кровати. Мертвые мухи валялись на подоконнике. Мертвые мухи, изнуренные неравной борьбой со стеклами, прозрачность которых оказалась мнимой, результатом злостной магии. Я не вытерпел, разрыдался. Бросился на кровать, плакал и просил о прощении, мире, покое, избавлении, обо всем, чего не было теперь в этом доме; я оплакивал невинность, неопытность, наивность в моей комнате, где я провел много, много счастливых часов и дней в прежней моей жизни; дорогая комната, дорогие тетя Линна и дядя Кристен, почему все так получилось?
Я заснул.
Когда я проснулся, было почти темно. Должно быть, поздно. Они не нашли меня. А может вообще не искали. Все шло, очевидно, своим чередом, огонь возгорелся и погас, праздник закончился, гости разошлись; теперь в доме остались только мы, мы, которые должны быть здесь в усадьбе, потому что она была нашим домом. Так оно и должно быть. Да, именно так.
Меня знобило. Я услышал голоса, внизу разговаривали. Ее голос. Его голос. Серьезные. Обвинительные. Огорчительные. Угли еще не погасли. Неужели этому конца не будет? В комнате было довольно прохладно. Я натянул на себя перинку. Стучал зубами от холода. Прислушивался. Мог разобрать некоторые слова:
— … не о чем нам говорить. Ты прогнала Марию. Ты причина ее смерти, понимаешь? Потому что ты ревновала, внушила себе то, чего не было, слушала не меня, а бабские сплетни. Понимаешь, что это значит? Что ты сделала?
Это был он. Он говорил громко и властно, но интонация искажалась, поскольку он, очевидно, ходил из одной комнату в другую, и походила то на лай, то на жалобный вскрик, то на рыдание…
Она сказала:
— Я не хотела ей зла, я не гнала ее со двора, но я должна была говорить с ней, не могла ходить и смотреть только…
В ее голосе чувствовалась безысходность, безнадежность, потому что жизнь ее стала безнадежной. И я был частично виновен в этом.
— Значит, ты хотела напугать ее, так я себе это представляю. Ты хорошо знала, какая чувствительная была Мария.
— Нет! Нет! Не хотела! Я не хотела, говорю тебе честно! Но когда это касается другой… Ух, как отвратительно!
Они говорили о Катрине, об их неприличных отношениях, о подозрениях, которые раньше были необоснованными, а теперь подтвердились.