Какое надувательство! - Джонатан Коу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После этого пошла какая-то сентиментальщина. Голос его дрожал, он начал лепетать что-то невнятное. Я многого не понимал вообще, а потом он начал ссылаться на какой-то секрет, который не хотел ей открывать: что-то связанное с китайским рестораном, чего он ей так и не объяснил как полагается.
Он сказал:
— Теперь еще не поздно рассказать, да? Тебе ведь по-прежнему интересно?
Лично я думаю, что к этому моменту слышать она уже не могла. Такова моя теория. Но он все равно продолжал. Настырный такой парень.
Он сказал:
— Тогда был вечер пятницы. Мы заказали столик на двоих, на восемь часов. Мама приехала около пяти. Мне показалось, что она чем-то раздражена. Ясное дело — долгий путь проехала и все такое, но штука была не только в этом. Поэтому я спросил ее, не случилось ли чего, и она ответила, что случилось: она должна мне кое-что сказать, сообщить какую-то новость и не уверена, как я ее приму. Я спросил, что за новость, а она сказала, что, наверное, будет лучше, если мы подождем до ресторана. Так мы и сделали.
Ну а ты же знаешь, какая толчея бывает в „Мандарине“ — особенно в пятницу вечером. И в тот день там было битком. Заказ долго не несли, но мама во что бы то ни стало хотела дождаться главного блюда, а уж тогда она скажет все, что должна сообщить. Очень нервничала. Я тоже очень нервничал. Наконец мама набрала в грудь побольше воздуху и сказала, что я должен кое-что узнать о своем отце. Она собиралась мне это сообщить с самой его смерти, но ей не хватало мужества — она же знает, как я его боготворил, из них двоих он у меня всегда был самым любимым. Я, разумеется, стал отрицать, но это было правдой. Когда я был маленьким, он мне писал все эти письма — целиком выдуманные, где было полно всяких глупых шуток. Первые письма в моей жизни. Мама никогда и ни за что бы такого не сделала. Поэтому да, правда — он действительно был у меня любимым. Всегда.
И тут она начала мне рассказывать, как они познакомились — сначала ходили в один бадминтонный клуб, потом он много месяцев за нею ухаживал и просил выйти за него замуж, а она все время отказывала. По большей части я все это уже знал. Не знал я того, почему она наконец согласилась. Причина в том, что она была беременна. От другого человека. Уже три или четыре месяца, и когда она спросила, женится ли он на ней и поможет ли воспитывать ребенка, он ответил, что да.
Поэтому я спросил: „Ты мне хочешь сказать, что человек, которого все эти годы я называл папой, вообще не мой отец? Что он не имеет ко мне никакого отношения?“
И она ответила: „Да“.
Поэтому я спросил: „Кто еще об этом знал? Все знали? Его родители знали? Именно поэтому они не хотели с нами общаться?“
И она ответила: „Да, знали все, и да, именно поэтому его родители не хотели с нами общаться“.
Как ты можешь понять, мы оба к тому времени забыли о еде. Мама плакала. Я срывался на крик. Даже не знаю, почему я вдруг разозлился; может, просто потому, что гнев — самая простая эмоция. Как бы то ни было, я спросил: раз такое дело, не могла бы она изыскать возможность и все-таки сообщить мне, кто мой настоящий отец, если подобная просьба не покажется ей слишком обременительной. И она сказала, что его зовут Джим Фенчёрч, и она видела его два раза в жизни: один раз в доме ее мамы в Нортфилде, а второй — примерно десять лет спустя. Он был коммивояжером. Она как-то раз сидела дома одна, а он позвонил в дверь, чтобы продать хозяйке пылесос, и через некоторое время они поднялись наверх, и там все и случилось.
В этот момент на экране появилась медсестра, похлопала Майкла по плечу и поставила чашку кофе на тумбочку у кровати, но он, похоже, ничего не заметил и продолжал говорить мягким и монотонным шепотом. Руку Фионы он сжимал уже довольно сильно. Медсестра не ушла — лишь отступила на несколько шагов и осталась стоять в тени и слушать.
— Тут я уже начал выходить из себя. Стукнул по столу так, что палочки упали, и сказал: „Ты легла в постель с торговцем? Ты легла в постель с человеком, который зашел, чтобы продать тебе пылесос! Зачем ты это сделала? Зачем?“ И она ответила, что не знает: он был так обходителен, так любезен с нею, да и симпатичный к тому же. У него были красивые глаза. Как у тебя, сказала она. И вот когда она это сказала, я понял, что с меня хватит. Я заорал: „Нет! Нет у меня его глаз! У меня папины глаза!“ И она ответила: „Да, все так и есть — у тебя глаза твоего отца“. Тогда я встал из-за стола и вышел — только ты же знаешь, как близко друг к другу стоят столики в „Мандарине“, — но я был так зол и так спешил, что ударился о стол той парочки, опрокинул их чайник и не остановился, не извинился, ничего. Просто вышел на улицу и не обернулся посмотреть, идет мама за мною или нет. Выскочил на улицу, но домой не пошел — вернулся в квартиру лишь через много часов, где-то после полуночи. Матери к тому времени там уже не было. И ее машины у дома тоже не было, а внутри она оставила мне записку, которую я так и не прочел. А через несколько недель прислала мне письмо, которое я так и не вскрыл. С тех пор от нее — ни единого слова. А я после того вечера сидел в квартире и по-настоящему даже наружу не выходил и ни с кем не разговаривал два, а то и три года.
Он умолк. А после голос его звучал совсем тихо:
— Пока ты не пришла.
И еще тише:
— Вот теперь ты все знаешь.
Медсестра шагнула вперед и положила руку ему на плечо. Она прошептала:
— Боюсь, ее уже нет, — и Майкл кивнул, склонил голову, весь скорчился в себя. Наверное, он плакал, но мне кажется, он просто очень устал.
Так он просидел минут пять. Потом сестра заставила его отпустить ладонь Фионы и сказала:
— Вам, наверное, лучше пойти со мной.
Он медленно поднялся, взял ее под руку, и они вместе сошли с экрана, за левый обрез кадра. Я видел его в последний раз.
Что же до меня, я остался сидеть на своем месте. Я не собирался двигаться, пока не пошевелится Фиона. На этот раз из кино уходить не имело никакого смысла.
Краткий январский день увядал преждевременными сумерками. Уныло сеялся жидкий безмолвный дождик. Промозглый липучий туман поднимался от реки и крадучись полз по городу. Привычный гул лондонских улиц просачивался сквозь этот серый покров упорно и вместе с тем приглушенно-зловеще.
Майкл отвернулся от окна и уселся перед немо мерцавшим телеэкраном. В комнате было темно, но он не побеспокоился зажечь свет. Взяв пульт, лениво пощелкал с канала на канал и наконец остановился на выпуске новостей; несколько минут смотрел, не вникая, скучающе, смутно осознавая, как тяжелеют веки. Батареи шпарили на полную мощность, воздух был густ и тяжел, и немного погодя Майкл погрузился в зыбкую тревожную дремоту.