Театр Шаббата - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как он мог убить себя теперь, когда у него были вещи Морти! Что-нибудь все время подворачивается, чтобы заставить тебя жить дальше, будь ты неладен! И сейчас он едет на север, потому что не знает, что делать, кроме как отвезти эту коробку домой, поставить ее в мастерской и запереть там для сохранности. Из-за коробки с вещами Морти он возвращается к жене, восхищенной поступком женщины из Вирджинии, которая отрезала член своему спящему мужу. Но разве лучше было бы вернуть коробку Фишу, а самому пойти на берег моря и дальнейшее предоставить приливу? На головке электробритвы остались волоски Морти. В футляре с разобранным на части кларнетом была одна такая деталька, маленький такой язычок. Язычок, которого Морти касался губами. В каких-то дюймах от Шаббата, в несессере с буквами «МШ», лежит расческа, которой Морти расчесывал волосы, и ножницы, которыми Морти стриг ногти. И еще было две записи с голосом Морти. И в его «Идеальном ежедневнике за 1939 год» 26 августа рукой Морти написано: «День рождения Микки». Я не могу оставить все это здесь и шагнуть в волны.
Дренка. Ее смерть. Он не думал, что это ее последняя ночь. Каждый вечер он наблюдал примерно одно и то же. Он уже привык. Посещения разрешались до восьми тридцати. Он приходил чуть позже девяти. Кивнуть ночной медсестре, добродушной полногрудой блондинке по имени Джинкс, — и прямо по коридору, в полутемную палату Дренки. Запрещено, конечно, но можно пройти, если сестра разрешит. В первый раз об этом попросила сама Дренка, а потом уже ничего не надо было говорить. «Я ухожу», — сообщал он, выйдя из палаты, и это значило: теперь с ней никого нет. Иногда, когда я уходил, она уже спала под капельницей с морфием. Пересохшие приоткрытые губы, из-под опущенных не до конца век видны белки глаз. Когда я видел это, входя к ней или перед уходом, мне всегда казалось, что она уже умерла, но ее грудь тихонько поднимались. Это было просто наркотическое забытье. Рак проник всюду, но сердце и легкие все еще хорошо работали. И мне не пришло в голову, что она может умереть этой ночью. Привык к трубочке у нее в носу. Привык к катетеру. Почки уже отказывали, но в мешке всегда было какое-то количество мочи, когда я проверял. Я привык к этому. К вечной капельнице с бутылочкой морфия наверху. Привык к тому, что выше и ниже пояса — это были как будто части двух разных тел. Верхняя — иссохшая, а нижняя — боже мой, о боже мой, — раздутая, оплывшая. Опухоль давила на аорту, затрудняя кровоснабжение. Джинкс ему все объясняла, и к объяснениям он тоже привык. Под одеялом, чтобы не видно было, — мешок с экскрементами: рак яичников быстро распространяется на кишечник и прямую кишку. Если бы ее попробовали оперировать, она истекла бы кровью. Слишком обширный рак, неоперабельный. Ладно. Будем жить с неоперабельным. Я приходил, мы разговаривали, или я просто сидел и смотрел, как она спит с открытым ртом. Дыхание. О да, я так привык к дыханию Дренки! Я входил, и если она не спала, то всегда говорила: «Мой американский любовник пришел». Казалось, с ним разговаривают ее глаза и выступающие скулы под шапочкой. От волос остались жалкие клочки. «С химиотерапией не вышло», — сказала она ему однажды вечером. Но он уже привык. «Ну, может же у тебя хоть что-то не выйти», — ответил он. И вот она просто спала с приоткрытым ртом и приспущенными веками или полулежала на подушках под капельницей с морфием, и ей было, в общем, комфортно, — пока вдруг не переставало быть комфортно, пока не требовалась добавка. Он привык к этим добавкам. Они всегда были наготове. «Ей нужна добавка». — И тут же появлялась Джинкс со словами «твой морфий, дорогая», а если эта проблема решена, то можно так и дальше, мы можем так до бесконечности, правда? Когда надо было перевернуть или подвинуть ее, Джинкс всегда была тут, и он всегда был тут, чтобы ей помочь, он держал в руках крошечное личико Дренки с выпирающими скулами, он целовал ее в лоб, он придерживал ее за плечи. Когда Джинкс откидывала одеяло, чтобы перевернуть ее, он видел, что простыни и прокладки желтые и влажные, — из нее сочилась жидкость. Когда Джинкс поворачивала ее на бок или на спину, на теле Дренки проступали отпечатки ее пальцев. Он привык и к тому, что это и есть теперь тело Дренки. «Вот что сегодня случилось, — Дренка всегда им что-нибудь рассказывала, пока они ее перекладывали. — Я видела голубого игрушечного медвежонка, он играл в цветах». — «Это все морфий, дорогая», — улыбалась Джинкс. После того как Дренка впервые сказала что-то подобное, Джинкс шепнула ему, выйдя с ним в коридор: «Галлюцинации. У многих бывают». Цветы, в которых играли голубые медвежата, — это были букеты от постояльцев гостиницы. Присылали столько цветов, что старшая сестра не разрешала ставить их все в палате. Часто приносили букеты без карточек. От мужчин. От всех, кто когда-либо спал с ней. Цветы появлялись постоянно. И к этому он привык.
Ее последняя ночь. Джинкс позвонила ему утром, после того как Рози уехала на работу: «Оторвался тромб — легочная эмболия. Она умерла». — «Но как же так! Как это случилось!» — «Нарушение кровообращения, постельный режим… Послушайте, это неплохая смерть. Милосердная». — «Спасибо, спасибо. Вы отличная сиделка. Спасибо, что позвонили мне. Когда она умерла?» — «После вашего ухода. Примерно через два часа». — «Ладно. Спасибо». — «Я не хотела, чтобы вы узнали вчера и приехали». — «Она что-нибудь говорила?» — «В самом конце что-то сказала, но по-хорватски». — «Ладно. Спасибо».
Он вез вещи Морти на север, чтобы сохранить их. Завернутый в американский флаг и в ермолке на голове, он ехал в темноте с вещами Морти и с воспоминаниями о последнем вечере Дренки.
— Мой американский любовник пришел.
— Шолом.
— Мой тайный американский друг. — Ее голос был не настолько слаб, но он подвинул стул поближе к кровати, сел рядом с ее катетером, взял ее руку в свою. Теперь они делали это так, ночь за ночью. — Иметь любовника из той страны… Я весь день старалась не забыть, чтобы сказать тебе, Микки… Иметь любовника из страны, в которой… это давало мне ощущение… что я имею дверь открытой. Я весь день старалась не забыть это.
— Имею дверь открытой…
— Морфий плохо действует на мой английский.
— Нам давно следовало подсадить твой английский на морфий. Он лучше, чем когда-либо.
— Иметь любовника, Микки, такого близкого человека, как ты, иметь любовника-американца… мне было от этого не так страшно, что я чего-то здесь не понимаю, что не здесь я ходила в школу… Когда у тебя есть друг-американец, когда он смотрит на тебя с любовью, все в порядке.
— Все в порядке.
— Я не так сильно трушу, когда со мной мой любовник-американец. Вот о чем я думаю сегодня весь день.
— Ты никогда не трусила. Ты всегда была очень храбрая.
Она засмеялась, правда, одними глазами.
— Боже мой, — сказала она, — еще как трусила.
— Чего ты боялась, Дренка?
— Всего. Всего на свете. У меня плохая интуиция… Я живу и работаю здесь очень давно, у меня здесь ребенок вырос, ходил здесь в школу… но моя страна… ну, я ощущала ее на кончиках пальцев. Мне пришлось много работать над собой, пока я изжила свой комплекс неполноценности, пока не исчезло ощущение, что я здесь чужая. Но я разобралась во всех мелочах, и это благодаря тебе.