Декабристы и русское общество 1814-1825 гг - Вадим Парсамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
De deux Natchez pour toi, j’ai tracé les revers,
Prends pitié de leurs maux, et sur-tout de mes vers[1046].
Посвящая рационалистически настроенному Пестелю чувствительно-романтическую поэму, Барятинский как минимум уверен, что не встретит холодную насмешку своего друга. В данном случае он апеллирует не к его логическому уму, а к его пламенной душе, созвучной диким страстям шатобриановских героев.
Стилистический контраст мрачной поэмы, посвященной Пестелю, и легкого послания к Ивашеву соответствует психологическому различию этих двух декабристов. Ивашев ассоциируется с изящным Лафонтеном, Пестель – с мрачным Шатобрианом. Но столь сильные расхождения не только в психологии, но и в политических взглядах[1047]не мешали их личной дружбе. Когда Ивашев опасно заболел, Пестель взял его к себе и ухаживал за ним, «как за братом»[1048]. Их объединяло прежде всего то, что оба они – люди культуры. В литературе о Пестеле редко обращается внимание на тот факт, что он сочинял музыку на стихи Ивашева[1049]. Таким образом, и сам глава тайного общества не был чужд культурных досугов Тульчина.
Сборник Барятинского завершается переводами двух отрывков из трагедий В. А. Озерова «Поликсена» и «Фингал». Несмотря на довольно точное следование образцу, отрывки, переведенные Барятинским, имеют композиционную завершенность, что придает им некий дополнительный смысл. Из «Поликсены» он перевел первое и половину второго явления первого действия, представляющих собой диалог Пирра и Агамемнона, в котором должна решиться судьба Поликсены. У Озерова это является прологом к трагическому действию, у Барятинского это спор о границах допустимой жестокости. Пирр требует принести в жертву тени своего отца, Ахилла, одну из троянских девушек. Против этого выступает Агамемнон:
N’avons-nous pas d’assez de sang et de victimes
Célébré sa mémoire, honoré son trépas,
Pour vouloir d’un sang pur souiller encor nos bras?
Dans l’ardeur du combat on pardonne à la rage
Qu’excitent les périls, que provoque l’outrage;
Mais après la victoire, insulter au malheur,
Sur la jeune captive exercer sa fureur,
Quel triomphe cruel! Quelle gloire honteuse!
Озеров:
Иль мало почестей мы отдали надгробных
Ахилла памяти, чтоб после брани вновь
Невинной проливать троянки ныне кровь?
Жестокосердие, обидой возбужденно,
В победе над врагом быть должно укрощенно.
Простительно в боях, как гневом дух кипит,
Оно постыдно в час, как враг у ног лежит
Смирен, унижен и пленом отягченный.
По мнению Агамемнона, жестокость, оправданная в военное время, не может быть оправдана в мирное, тем более если речь идет об убийстве невиновной женщины. Пирр же считает, что, мстя за отца, он имеет право истребить весь род, к которому принадлежал Парис.
Que n’ai-je pu, Grand Dieu! avoir fait disparâtre
Avec son lâche roi ce peuple sans vertu!
Озеров:
И в правой ярости имел бы я причину
Противный истребить Приамов целый род[1050].
В этом споре у Барятинского последнее слово остается за Агамемноном, который предостерегает Пирра, что его в дальнейшем может ждать такая же судьба, как и убитого им Приама:
Peut-être un jour Pyrrhus accablé sous son poids
Saura que l’infortune est l’école des rois…
Озеров:
Доколь познаешь сам из участи своей,
Что злополучие – училище царей.
Если озеровская трагедия этими стихами и всем своим содержанием призывала к милосердию и состраданию, то перевод Барятинского в контексте тульчинских разговоров о военном перевороте и его последствиях приобретал более конкретный смысл. Признавая необходимость самого переворота и допуская ту степень жестокости, которая ему неизбежно сопутствует, Барятинский своим переводом ставил вопрос, до каких пределов эта жестокость может быть оправданна.
В 1820 г., после январского совещания на квартире Федора Глинки, где было принято решение об учреждении республики и поста президента, встал вопрос о том, что делать с царской фамилией. Надежды на то, что Александр I сам откажется от престола, были невелики. Разговоры о цареубийстве, которые спорадически велись и раньше, теперь перешли в иную плоскость и составили один из неизбежных шагов на пути к конституции. Но единого мнения в этом вопросе не было достигнуто. Сама идея насильственного свержения самодержавия могла приобретать весьма различные формы. С одной стороны, она не обязательно предполагала убийство, а с другой, напротив, могла приобретать исключительно кровавый характер и не ограничиваться убийством одного монарха. Все это составляло предмет острых дискуссий.
Первым в Тульчине о цареубийстве заговорил Пестель. Как показал на следствии Барятинский, «Пестель <…> сказал, что для введения нового порядка вещей нужно (необходимо) смерть Блаженной памяти Государя Александра Павловича и что он на сие дает свое согласие и предложил нам, чтобы мы оное дали. Тут полковник Аврамов встал и сказал, что он желает конституции, не другого рода правления, и начал спорить с Пестелем и, кажется, с Юшневским, но когда стали они доказывать, что цель есть конституция, но что ее невозможно получить и сохранить при царствующем тогда Государе по причине его твердости на престоле; то он, Аврамов, сказал, что, без сомнения, я сам это знаю. После сего все мы преступно решили вопрос согласием на смерть»[1051].
Эти и им подобные показания вряд ли следует истолковывать так, как это делали следователи и вслед за ними, правда с противоположным знаком, М. В. Нечкина, усматривающие в этом реальные планы убийства Александра I. Исследователь таких документов должен разграничивать два момента. Согласие на цареубийство могло быть следствием ответа на вопрос: Достоин ли тот, кто препятствует гражданскому процветанию отечества, смерти? В данном случае в сознании патриотически настроенной молодежи актуализировались античные представления о республиканских добродетелях, тираноборстве и т. д.