У подножия необъятного мира - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После полного и окончательного разгрома немецко-фашистских войск, демобилизовавшись, я сразу поехал в один из главных городов нашей необъятной Родины (уточнять город не буду по причине строжайшей пока что секретности), где мне, как кавалеру ордена Славы и медали “За отвагу”, а также имеющему интересное ранение, наши честные советские врачи стали наращивать значительную часть моего, нужного мне. Год наращивали, целый год! Вы понимаете, что Вы наделали, тётка Павла, тогдашним своим необразованным кликушеством? Мало того, что Вы заставили страдать честного человека, месяцами вынужденного передвигаться по палате, как каракатица какая, Вы ещё отняли у народного хозяйства здорового мужика, будущего Председателя! Вот что Вы наделали тогда, тем жарким майским днём в Ваших лопухах, тётка Павла!
Ну да ладно, что было, то было. Зла на Вас я не держу, тётка Павла. И жена моя – тоже. А жена моя, к Вашему сведенью, оказалась та самая небезызвестная Вам Верка Гуменникова, жестоко оскорблённая Вами в лопухах, сейчас, понятное дело, Вера Ивановна Кондратюк. Вот так-то, тётка Павла! И детей уже двое у нас – сын и дочь. Ясно?… Это я так, к примеру Вам, к слову.
И ещё скажу я Вам, тётка Павла, не в обиду, что до конца жизни своей должны благодарить Вы Бога своего, что есть на свете такой светлый человек, как Неробейкин Иван Афанасьевич, бухгалтер райисполкома. Не он бы – не видать бы Вам этой справки, как ушей своих! Это он, Неробейкин Иван Афанасьевич, забросив все дела в райисполкоме и получая ежедневные нарекания от начальства, день и ночь писал и ездил по всему району, пока не нашёл меня, Кондратюка Ивана, Председателя, на моем новом местожительстве в колхозе “Новый светлый путь”. Это он привёз меня в город, это с ним ходили мы к предрайисполкома. И вот к письму прилагаем мы справку, так нужную Вам, тётка Павла. В ней всё обсказано: и как Вы батрачили на колонистов с младенческих, можно сказать, дней, и как Вы в коммунии были, и как Вы, тётка Павла, первыми записались в колхоз “Красный пахарь”. Так что по стажу героической Вашей работы Вам две надо дать пенсии, а не одну. Это мнение Ивана Афанасьевича. Я к нему присоединяюсь.
Справку подписали три человека: предрайисполкома Колотилин Н. Ф., я – Кондратюк Иван, Председатель, и Неробейкин Иван Афанасьевич, бухгалтер. (Он сперва стеснялся подписываться – мы настояли.)
И ещё, последнее, тётка Павла: жена моя Верка, как узнала про Вас, так горько плакала, потому выходит, что только четверо из нашей деревни, побитой фашистами, осталось в живых. Это Вы, тётка Павла Маркевич, внук Ваш – Павел Алесьевич Счастный, я – Кондратюк Иван, Председатель, жена моя Верка, урождённая Гуменникова, и всё. Дети наши – не в счёт: они послевоенные, они ничего не знали. И теперь Верка, жена моя, всё время плачет и зовёт Вас, тётка Павла, и Вашего внука Павлика к нам жить. Навсегда. Я не возражаю. Поместимся.
Остаюсь Ваш, тётка Павла, Кондратюк Иван, Председатель».
Когда Павлики и Витька завалились в комнату с охапками подснежников – взрослые, вместо того чтобы восхищаться, сразу начали почему-то отворачиваться, уводить глаза, явно что-то скрывать… Ни с того ни с сего Витькиного отца и мать начало подкидывать, они прыскали, давились смехом. А Павла, та совсем – отчаянно, бесшабашно махала рукой. Как бы говоря: а! Было дело! Чего уж теперь! Было! И посмеивалась, пылая стойким, точно включённым, склеротическим румянцем…
Павлики сунул Витьке цветы, кинулся к столу. Но Надя мягко накрыла встопорщенные странички рукой и пододвинула только одну из них – гладко-белой бумаги. «Вот, Павлуша, ваша радость…» Павлики и Витька впились в машинописный текст.
Положив справку на стол, Павлики отступил шаг назад. Почему-то с испугом смотрел на чёрную густоту строк, на три, казалось, совсем не относящиеся к этой плотной густоте, закорючки подписей, на круглый, завершающий удар печати… Неужели вот от такого удара печати… зависит – жить или не жить человеку?…
Павла вдруг повалилась к нему, обняла и заплакала. Все бросились поднимать её, усаживать, успокаивать. Николай Иванович отворачивался, вверх как-то дёргал головой. Надя всхлипывала, дрожала в слезах, а ребята всё роняли и поднимали цветы, сваливали их в подол Павле, как в большую чёрную пригоршню, и Павла машинально помогала ребятам, сгребала эти цветы, удерживала одной рукой. Будто и не ей они, и всё махала другой, бесшабашной рукой, плача и смеясь: «А я их обоих дрючком! А я, старая дура, дрючком!..»
В седьмом классе больше обозначилась, очертилась дружба Шатка и Павлики. (Ребята ступили в тот круг юности, когда свои, ещё туманные, чувствования и мечты ты можешь поверять только другу, единственному другу.) И, бывши прежде спаянной и несокрушимой, пятёрка архаровцев, пройдя закономерно все ступени уличной школы, а заодно оканчивая и обычную, как-то сама собой развалилась.
Зеляй завяз в шестом. На уроки почти не ходил (хотя и торчал в школе). Целыми днями, в каком-то знойном умопомрачении, в бреду – когда видятся уже вдали оазисы, фонтаны – бил и бил лянгу где-нибудь в углу коридора, словно загнанный в него злой судьбой. (Малолетки считали хором: тыща сто двадцать пять! тыща сто двадцать шесть!) Освоил новый, наитруднейший элемент лянги – делал резкого козла вверх, вылянгивал лянгу из-за своей спины… Один козёл! Второй! Третий! Подряд! Снова переходил на обычные удары: тыща двести пятьдесят один! тыща двести пятьдесят два!.. К весне набил грыжу и был уложен в больницу.
Текаку Санька, хотя и вымахал к своим пятнадцати в натурального долгана, но как-то непонимающе и голодно растерялся между детством и юностью: а? Чё, пацаны? А?… В какую сторону метнуться – не знал…
Не узнать стало Геру Дыню: первым из пятёрки вступил в комсомол, сразу затесался в школьный комскомитет, ходить стал с дерматиновой, очень важной папкой – заруководил людьми явно. Его часто видели возле самого Фаддея: почтительным ухом внимал инструктаж.
Словом, сама жизнь растолкнула одних, чтобы сблизить, столкнуть других.
Шаток и Павлики стали неразлучны: за партой сидели за одной, на переменах – вместе, после уроков вместе мыли полы; начали пилить дрова на зиму; то у Павлики, то у Витьки вместе готовили уроки; ходили за хлебом, на базар – за картошкой, к Витькиной матери в библиотеку – читать; беспрепятственно бродили меж стеллажей, часами рылись в книгах; по воскресеньям прокатывались Витькиными «большими и маленькими дорогами»; обсуждали увиденное, спорили до сипоты, размахивали руками, расшугивая кур, пугая очумело высунувшегося Подопригорова… («Анфимьевна, глянь, геолух-те – всё ходит… и с дружком уже… Ровно паучка на золотой цепочке ведёт… Вот друзья-а…»)
Часто, когда заканчивали уроки, Павлики забирался коленями на стул, придвинувшись ближе к Витьке, нетерпеливо подсовывал ему специальную тетрадку: «Давай, начинай!» И в ожидании «шкодного» во все глаза смотрел, как под Вить-киным карандашом на обычном листке в клетку, вдруг – просто и волшебно, как на фотобумаге, – начинали проступать знакомые рожицы и фигурки ребят. Рожицы вроде бы непохожие на себя, утрированные, но мгновенно узнаваемые… Вот откуда-то Санька выскочил – голодный и дурной, как волк: чё, чё, пацаны, а?… А вот уже рядом проплывает Гера Дыня с громадной, как забор, папкой под мышкой. Совсем отгородился от народа. Только ножки понизу мельтешат… Генка Поляна с торчливыми и печальными глазами жирафа… Зеляй, как каторжанин, бьющий лянгу в виде его же головёнки с взмётливым чубчиком… Ещё ребята…