Нагие и мертвые - Норман Мейлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В таком случае какой смысл организовывать профсоюз, если мы не собираемся бастовать? Разве что для получения членских взносов.
— Послушай, я знаю тех, против кого мы боремся. Если мы начнем забастовку, они аннулируют признание нашей организации, вышвырнут большинство из нас и нагонят кучу штрейкбрехеров. Не забывай, что это фабричный город.
— А мы припугнем их национальным советом по вопросам труда.
— Ну конечно. И решение в нашу пользу выйдет через восемь месяцев. А что будут делать рабочие все это время?
— Тогда зачем было затевать этот профсоюз и морочить людям голову? В интересах высшей политики?
— Ты недостаточно знаешь обо всем этом, для того чтобы правильно судить. На следующий год здесь окопался бы конгресс производственных профсоюзов, Старкли и компания, красные до мозга костей. Мы должны были поставить им преграду; тебе кажется все очень просто: сделай то-то и добьешься того-то, но я скажу тебе, так дело не пойдет, вокруг этих ребят надо создать забор.
Редакторская работа отпадает, профсоюзная тоже. Он понимает, что если предпримет еще что-нибудь, то из этого тоже ничего не получится. Он дилетант, болтающийся у выгребных ям. Все загажено, все фальшиво, все воняет — только притронься. Есть ли еще что-нибудь другое, неизведанное, к чему стоит стремиться?
Под влиянием минутного настроения он возвращается в Чикаго, чтобы побыть несколько недель с родителями.
— Итак, Боб, довольно дурака валять, теперь ты поработал и знаешь, легко ли все дается. Сейчас в связи с военными заказами из Европы и укреплением нашей армии ты мог бы поработать со мной, занятие тебе найдется. Мое дело так быстро увеличивается, что я даже не знаю всех этих проклятых предприятий, в которых имею долю, а она становится все больше и больше. Я говорю тебе — все изменилось с тех пор, как я был мальцом; теперь все связано одно с другим. Знаешь ли, мне кажется, что все выходит из-под контроля. У меня появляется странное чувство, когда я думаю, каким огромным стало наше дело, но оно поставлено как следует, ручаюсь. Ты мой сын, ты такой же, как я; единственная причина, по которой ты слонялся вокруг да около, заключается в том, что не находилось достаточно большого дела, за которое ты мог бы энергично приняться.
— Может быть. — Хирн задумался, чувствуя, как в глубине души у него шевельнулось стремление к чему-то. — Я подумаю об этом.
Кругом все отвратительно. А раз так, то, может быть, отвратительное по большому счету это интереснее?
На вечеринке он встречает Сэлли Тендекер (теперь Рендолф), разговаривает с ней в уголке.
— О, конечно, Боб, теперь я окунулась в семейную жизнь. Двое детей, а Дон (однокашник по начальной школе) так располнел, что ты не узнаешь его. Я увидела тебя, и на меня нахлынули воспоминания…
Через некоторое время они вступили в связь, к которой, по существу, ни он, ни она не стремились, и он поплыл по течению, войдя в окружавшее его общество сначала на месяц, затем на второй.
(Несколько недель затянулись надолго.)
Странная жизнь. Почти все они женаты, имеют одного-двух детей и гувернантку; детей видят изредка, лишь когда они спят.
Почти каждый вечер кочующая из дома в дом веселая компания, жены и мужья вечно перепутываются, всегда навеселе. Все это делается бездумно, но здесь больше просто тискаются, чем наставляют супругу рога.
Обычно раз в неделю или около этого разражается маленький публичный скандал или пьяная комедия, вызывающие у Хирна глухое раздражение.
— Послушай, старина, — говорит ему Дон Рендолф, — ты и Сэлли были большими друзьями, может быть, и до сих пор остались ими, клянусь богом, мне это неизвестно (бросает на него пьяный укоризненный взгляд), но дело в том, что Сэлли и я любим друг друга, у нас настоящее чувство… а я таскаюсь с другими. Собака я… С женщиной из нашего офиса и с женой Алека Джонсона, Биверли… ты видел, как мы возвращались в автомобиле, остановились у ее дома. О боже, как было чудесно, но я… я собака, никакой морали, я… я… (начинает плакать), чудесные дети… Сэлли обращается с ними как стерва. — Он встает и неуклюже плетется по танцевальному залу, чтобы отделить Сэлли от ее партнера.
— Перестань пить.
— Дон, дорогой, уйди.
— Рендолфы снова скандалят, — хихикает кто-то.
Хмель бросается Хирну в голову, он понимает, что опьянел.
— Ты помнишь меня, Боб, — говорит Сэлли, — какие способности у меня были, какой талант! Я говорю тебе, ничто не может остановить меня, но Дон невозможен, ему хотелось бы запереть меня в клетку. И боже мой, какой он извращенный! Есть вещи, которых я не могу рассказать тебе… А какой замкнутый, однажды мы прожили целых полтора месяца, не прикоснувшись друг к другу. И знаешь, вдобавок он неважный бизнесмен. Мой отец не раз говорил мне об этом. Нас связывают только дети и ничего больше, понимаешь? Ничего больше! Я имею в виду что-то, что могло бы меня удержать. Ах, если бы я была мужчиной! Когда у Дороти заболели зубы, мне пришлось ехать вместе с ней к врачу, чтобы поддержать ее, а я всегда так боюсь рака, ты не можешь представить, какое это беспокойство для женщины. Я просто как-то не успеваю за всем. Однажды у меня был роман с лейтенантом, летчиком. Молодой, но, право, очень милый, очень ласковый, а до чего наивный; ты просто не представляешь, какой старой я кажусь себе. Я завидую тебе, Боб. Ах, если бы я была мужчиной!
Хирн знает, что и это никуда не приведет его: ни Лейк Шор с его обычаями и людьми, нагонявшими на него скуку, ни строгая обстановка деловых контор, ни увиливание от попыток матери женить его, ни трансформация созидательного импульса в тоннажи товаров или деловые контракты, ни взносы на предвыборные кампании и общение с податливыми конгрессменами и сенаторами, ни пульмановские вагоны и теннисные корты, ни прилежные занятия гольфом, ни фешенебельные отели и запах виски и ковров в их номерах. Все это приносит примитивное удовлетворение, но на пути к этому он познал слишком много другого.
Снова Нью-Йорк и работа — подготовка материалов для радио, но все это временно, и он сознает это. Довольно равнодушно, без всяких высоких помыслов он участвует в кампании по сбору посылок для Англии и следит за газетными заголовками о наступлении на Москву, подумывает — не очень серьезно — о вступлении в компартию. Временами по ночам он отбрасывает одеяло и лежит в постели обнаженный, ощущая, как свежий осенний воздух, клубясь, врывается в окно, прислушивается в мрачном ожидании к вплывающим в комнату вместе с туманом звукам, доносящимся из порта.
За месяц до Пирл-Харбора он вступает в армию.
Через два года в холодные зимние сумерки Хирн стоит на палубе войскового транспорта, идущего под мостом Гоулден Гэйт в Тихий океан; он смотрит на Сан-Франциско, исчезающий вдалеке, подобно затухающим поленьям в камине. Через некоторое время он видит лишь темную длинную полоску земли, еще отделяющую воду от надвигающейся ночи. О борт плещутся холодные волны.
Итак, новый этап. В предыдущем он все наблюдал, наблюдал и разбил себе голову о стену, созданную им самим.