Заклятие сатаны. Хроники текучего общества - Умберто Эко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы побывали на Луне более тридцати лет назад и до сих пор не можем добраться до Марса, однако во времена высадки на Луне человек в семьдесят лет уже завершал свой жизненный путь, тогда как сегодня (если отбросить рак и инфаркт) у него есть вполне обоснованная надежда дожить до девяноста. В общем, великий прогресс (если уж говорить о прогрессе) произошел скорее в сфере долголетия, нежели в сфере компьютеров. Предвестником компьютеров была еще вычислительная машина Паскаля, который умер в тридцать девять, и это уже считалось почтенным возрастом. Для сравнения: Александр Македонский и Катулл умерли в тридцать три, Моцарт – в тридцать шесть, Шопен – в тридцать девять, Спиноза – в сорок пять, Фома Аквинский – в сорок девять, Шекспир и Фихте – в пятьдесят два, Декарт – в пятьдесят четыре, а дряхлый старик Гегель – в шестьдесят один.
Многие из тех проблем, с которыми мы сталкиваемся сегодня, вызваны увеличением средней продолжительности жизни. Я говорю не только о пенсиях. Даже грандиозная миграция из стран третьего мира в Западную Европу порождена, естественно, надеждой миллионов людей найти здесь еду, работу и все то, что обещают кино и телевидение, но вдобавок и стремлением добраться до мира, где живут дольше, – во всяком случае, сбежать оттуда, где умирают слишком рано. И однако же (хотя у меня под рукой и нет статистики), полагаю, на исследования в области геронтологии и на профилактическую медицину мы тратим неизмеримо меньше, чем на военные и информационные технологии. Не говоря уж о том, что мы довольно хорошо знаем, как сровнять с землей город или передавать информацию дешево, но до сих пор не имеем четкого представления о том, как совместить благосостояние масс, будущее молодежи, перенаселенность земного шара и увеличение продолжительности жизни.
И пусть молодой человек считает, что прогресс – это то, что дает ему возможность посылать эсэмэски или недорого слетать в Нью-Йорк, но поразительный факт (и нерешенная проблема) состоит в том, что повзрослеть он планирует в лучшем случае годам к сорока, тогда как его предки взрослели в шестнадцать.
Конечно, следует возблагодарить Бога или судьбу за то, что теперь мы живем дольше, но необходимо при этом понимать, что перед нами одна из самых острых проблем нашего времени, а не просто очередное общее место.
Гегель отмечал, что лишь с приходом христианства страдание и уродство оказались включены в сферу художественного, поскольку «невозможно изобразить в соответствии с греческими канонами красоты Христа бичуемого, в терновом венце… распятого, агонизирующего». Он ошибался, потому что в древнегреческом мире были не только Венеры из белоснежного мрамора, но и муки Марсия, смятение Эдипа или смертоносная страсть Медеи. Однако в христианской живописи и скульптуре и впрямь предостаточно искаженных болью лиц, даже если не доходить до садизма Мела Гибсона[69]. В любом случае, напоминал постоянно Гегель (имея в виду главным образом верхненемецкую и фламандскую живопись), мы видим триумф уродства в изображении гонителей Христа.
Недавно кто-то обратил мое внимание на то, что на знаменитой картине Босха, посвященной страстям Христовым (и хранящейся в Генте), среди жутковатой толпы палачей присутствует парочка таких, что многие нынешние рокеры и их молодые подражатели просто обзавидовались бы: у одного двойной пирсинг на подбородке, а у второго по всему лицу натыканы разные металлические побрякушки. Разница в том, что Босх стремился таким образом передать их злодейские наклонности (предваряя убеждение Ломброзо[70], что тот, кто делает татуировки или еще как-то меняет свое тело, – прирожденный преступник), тогда как сейчас мы можем с отвращением глядеть на отроков и отроковиц с бусинкой в языке, но было бы по меньшей мере статистически неверно считать их генетически ущербными.
Если же задуматься, что многие из этих же самых подростков обмирают по «классической» красоте Джорджа Клуни или Николь Кидман[71], становится ясно, что они в точности повторяют своих родителей, которые, с одной стороны, покупают автомобили и телевизоры, чей дизайн отвечает ренессансному закону божественной пропорции, или толпами валят в Уффици, чтобы испытать синдром Стендаля, а с другой – балуются фильмами в жанре «мочилово» с разбрызганными по стенам мозгами, покупают своим детишкам динозавров и прочих монстриков и ходят на перформансы художников, протыкающих себе ладони, истязающих конечности и калечащих гениталии.
Ни отцы, ни дети вовсе не отвергают прекрасное напрочь, не выбирают лишь то, что в прежние века считалось чудовищным. Такое было разве что с футуристами, когда они, шокируя обывателей, призывали: «Не бойтесь уродства в литературе», а Палаццески (в «Противоболи» 1913 года) предлагал учить детей здоровому отношению к уродству, давая им в качестве обучающих игрушек «кукол, изображающих горбунов, слепцов, больных гангреной, проказой и сифилисом; пусть эти механические куклы плачут, кричат, стенают; пусть страдают от эпилепсии, чумы, холеры, ран, геморроя, триппера, безумия; пусть теряют сознание, хрипят, умирают»[72]. Просто сейчас люди в одних случаях наслаждаются прекрасным (в его классическом виде) и в состоянии распознать красивого ребенка, красивый пейзаж или красивую греческую статую, а в других – получают удовольствие от того, что еще вчера воспринималось как нестерпимо уродливое.
Более того, иногда уродство избирается моделью для новой красоты, как это случилось с «теорией» киборгов. И если в первых романах Гибсона (на сей раз Уильяма[73] – очевидно, что nomina sunt numina[74]) персонаж, у которого часть органов заменили механическими или электронными устройствами, мог еще восприниматься как жутковатое пророчество, то нынче некоторые радикальные феминистки предлагают преодолеть различия между полами, создав нейтральные (посторганические и «трансчеловеческие») тела, и Донна Харауэй[75] выступает с лозунгом «я скорее буду киборгом, чем богиней».