Богоматерь лесов - Дэвид Гутерсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я слушаю вас, — сказал он девушке. — Но, может быть, сначала вы снимете капюшон? Мне бы хотелось видеть ваше лицо, когда вы будете говорить. Так мне будет проще.
Ему не хотелось чересчур давить на нее. Он знал, что это редко приводит к успеху, и предпочитал иные пути. Отец отца Коллинза всегда давил на него, мать же любила сына до безумия, и подобное сочетание легко могло породить Сталина или Гитлера, но в данном случае оно породило священника. Размышляя в колледже над этим парадоксом, отец Коллинз читал «Майн кампф», книги по теории психологии, воспоминания о Гитлере, Сталине и Мао. Оказалось, что последний тоже имел похожую семью, — факт, малоизвестный на Западе. Отец Коллинз с ужасом обнаружил, что, подобно этим безумцам, он рос, стыдясь своей провинциальности — в его случае провинциальности американских обывателей с Западного побережья, синих воротничков, — но с облегчением отметил, что, в отличие от них, его миновали суровые испытания страшной войны. Он убедил себя, что эта составляющая имеет огромное значение, хотя прекрасно понимал, что на самом деле все не так просто и все теории мотивации человеческих поступков часто носят поверхностный и необдуманный характер. К тому же он был изрядным трусом. Он не мог прожить чужую жизнь, тем более по приказу извне. На его взгляд, самой страшной строкой в трагедии «Юлий Цезарь» была фраза: «Ему знак смерти ставлю»[4]. В двенадцатом классе Донни всецело отождествлял себя с Гамлетом.
Девушка стянула капюшон, и он увидел юное, бледное лицо, похожее на белую хризантему. Пожалуй, волосы она подстригла, не глядя в зеркало, на ощупь отхватывая ножницами целые пряди. Она была хрупкой, промокшей и явно больной и вызвала в нем сочувствие, подобающее его сану, и одновременно вспышку желания. Последнее всегда было для отца Коллинза полной неожиданностью — обет безбрачия оказался для него своего рода пожизненным приговором к борьбе с плотью. Особое волнение вызывал возраст гостьи: девушка ее лет однозначно была запретной зоной, дать выход вожделению, вызванному столь юным созданием, было недопустимо. Впрочем, ирония судьбы состояла в том, что для священника под запретом была любая женщина, независимо от возраста.
Вожделение, которое ощутил отец Коллинз при виде Энн, было ничуть не сильнее того, которое вызывало у него большинство женщин, и он успешно скрыл свой трепет, когда Энн холодными розовыми маленькими пальцами сняла капюшон куртки.
— Спасибо, — сказал он. — Теперь я вас вижу. Вы не хотите представиться?
— Не знаю, следует ли мне назвать вам свое имя.
— Вы говорите так, словно это связано с какой-то проблемой.
— Еще какой! Едва ли вы сталкивались с чем-то подобным.
— Но ко мне она пока не имеет отношения.
— Можно и так сказать. Хотя вы не совсем правы.
— Ладно, — сказал отец Коллинз. — Выкладывайте. Вы совершили преступление?
— Нет.
— Вы хотите исповедаться?
— Меня прислала Пресвятая Дева, — сказала Энн.
Священнику пришлось задать множество вопросов, поэтому они пробыли у него очень долго. Сначала он сидел, опершись локтем на колено и прикрыв рот рукой, точно сдерживаясь, чтобы не прервать гостью. Его поза говорила о том, что он умел слушать, но в то же время был готов в любой момент возразить или усомниться в услышанном. Когда история становилась совсем уж невероятной — светящийся шар, появление Девы Марии, ее послание из шести пунктов, — он плотнее прижимал руку ко рту, чтобы удержаться от насмешливых или осуждающих замечаний. Отец Коллинз помнил знаменитые истории о видениях, вроде тех, что имели место в Лурде и Фатиме, когда местный священник чаще всего оказывался узколобым бюрократом, не разделяя всеобщего воодушевления. Поэтому он слушал не перебивая. Он не хотел давить на других своим духовным авторитетом. Он видел свое предназначение в ином. Отец Коллинз хотел реформировать Церковь.
Сказать по правде, он мечтал об этом еще в школе. На занятиях по катехизису он постоянно заводил споры с учителем про отношение Папы к абортам и контролю рождаемости, про дьявола, ад и сущность Святой Троицы. Он был из тех сдержанных и чутких мальчиков, которых одноклассники нередко принимают за гомосексуалистов, — он избегал грубости, не скрывал свой ум, носил двухцветные кожаные туфли и вельветовые слаксы и не любил уроки физкультуры. «Эй ты, педик!» — задирали его другие мальчики. «Я не педик, — отвечал он, — а если и так, вам-то какое дело? Почему вас заклинило на педиках? Может, у вас навязчивая идея — круглые сутки думаете про педиков?»
За такие речи один из мальчишек схватил его за грудки и, прижав к шкафчику в коридоре, сунул ему под нос кулак. «У меня идея, — сказал Донни. — Если хочешь драться, почему бы не сделать это там, где нас увидят девчонки? Или девчонки тебя не интересуют? Тебе нужны парни? Здесь их достаточно. Давай же, ударь меня!»
Спасаясь от школьной скуки, Донни постоянно курил марихуану: от нее прояснялась голова, и размышлять над разными сложными вопросами становилось гораздо проще. Еще подростком он разработал собственную метафизику, выстроенную по правилам формальной логики, подобно геометрической теореме, и как-то раз, выкурив косяк, изложил ее своему приятелю Джерри: человеческое поведение подобно волне, волна имеет массу, как частицы света, на массу действует сила тяжести, а сила тяжести, как известно из космологии, определяет судьбу Вселенной, следовательно, поведение индивидов — хорошее или дурное, правильное или ошибочное — способствует либо вечной вибрации, либо холодной и безжизненной энтропии, порождая огонь или лед, тьму или свет; каждый из нас вносит в это свою лепту, и свобода воли важна именно потому, что на карту поставлена судьба Вселенной. «Само выражение „сила тяжести“ говорит о важности наших поступков, так что, Джерри, брось жмотничать, и дай мне разок затянуться кальяном». «Погоди, — ответил Джерри. — По-моему, ты промахнулся. Ты исходишь из того, что поступок подобен волне. На этом строится вся теория». «Карма, — сказал Донни. — Причина и следствие. Хватит тянуть резину, давай сюда кальян». «Действия — это не волны», — сказал Джерри.
Родители в конечном счете превратились для Донни в фоновую помеху, надоевшую музыку в автомате. Их нравственное влияние мало-помалу сошло на нет, и постепенно он научился лгать им уверенно и с наслаждением: «Заседание шахматного клуба дома у Джерри… Мы идем на хоккей… Пятнадцатый ежегодный слет международного общества корзинщиков…» Так было не всегда. Случалось, что в детстве отец вышагивал взад-вперед перед Донни и его сестрами, выстроенными как пожарный расчет, а их мать безмолвно наблюдала, как муж мечет громы и молнии, трясясь от ярости, неадекватной обстоятельствам. Противоречивые стремления поддержать супруга и защитить детей лишали ее способности действовать. Отец же мог сказать — как было однажды: «Я еще раз спрашиваю и надеюсь в конце концов услышать честный ответ: кто из вас трогал утром мой проигрыватель и поцарапал пластинку Синатры?»
Потом он запер их в спальнях на два часа сорок пять минут, предупредив, что, поскольку никто из троих не признал свою вину, ясно, что кто-то из них лжет, а это гораздо более тяжкое преступление, чем трогать проигрыватель, а значит, ставки растут и дело осложняется, что вызвало у Донни самые мрачные предчувствия в отношении грозивших последствий. Невиновный всегда страдал из-за трусости виноватого, малодушие последнего было столь же губительно, как гнев отца. Преступная сторона отлично понимала нравственную сложность ситуации, однако отдавала должное и стратегии отца, умопомрачительно, по-средневековому бесчестной и хитроумной: разделяй и властвуй. «Кто из вас? — спросил отец. — Кто это сделал? Или вы хотите провести взаперти весь день? Или вы намерены просидеть там все выходные? Я вам это устрою. И если виновный не отыщется, в понедельник вам придется пропустить школу. Я хочу знать, кто поцарапал мою пластинку и кто сказал „нет“, хотя должен был ответить „да“. Одно дело, если бы речь шла только о пластинке, это я еще мог бы понять, но вы солгали мне, а лжи я не выношу. Если вы лжете, значит, я не смогу верить вам и впредь, а члены семьи должны доверять друг другу. Так кто из вас поцарапал мою пластинку?»