Охота на рыжего дьявола - Давид Шраер-Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был и еще один случай, закончившийся счастливо. В конце августа 1960 года мама приехала навестить меня в Борисов. Я был страшно рад. Только вдали от дома понимаешь, что значат для тебя мать и отец, родственники, близкие друзья. Мы оба были рады встрече, не предполагая, что маме остается жить несколько месяцев. Я взял отпуск на неделю, договорившись с доктором Тарасовым, что он будет вести моих больных. На несколько дней отправились навестить сестру моей мамы в Минск. Не успели мы вернуться из Минска, как за мной прибежал санитар Вестунов: «Товарищ лейтенант, тревога. Вам велено прервать отпуск!» Я надел полевую форму, подпоясался ремнями, нацепил кобуру, поцеловал маму, и мы с Вестуновым отправились напрямик лесной дорогой в часть. Замполит разъяснил мне задачу: обеспечивать медицинскую помощь при возможных ранениях. Команда саперов направлялась разминировать поля после боевых учений. Мне выдали пистолет. И в сопровождении санинстуктора и санитара мы отправились на четырех военных зеленых грузовиках, крытых брезентом, в дальние глухие места, где в течение месяца проводились учения. За опушкой соснового бора простиралось огромное поле, все перепаханное, да не плугами тракторов, а гусеницами танков. Командир выстроил солдат в длинную во всю ширину поля линию, на расстоянии метра друг от друга. Прогремел сигнальный выстрел. Мы двинулись к другому концу поля. Я и мои сотрудники шли в двух метрах сзади, таща на себе рюкзаки со всем необходимым на случай взрывов и ранений. Почему-то вспомнилось, как я переходил по бревну с одного берега забайкальской бурной речки на другой. Или когда нырял с мальчишками с крутого берега Южного Буга. Нет, все эти сравнения недотягивали до реальной опасности, когда идут обезвреживать минные поля. Время от времени кто-то из саперов подавал знак, и шеренга замирала до тех пор, пока мина не была обезврежена. Наконец, работа была закончена. Мы повернули назад и, когда пришли на опушку леса, увидели гнедую толстобрюхую лошадь, которая медленно пощипывала траву, встряхивая желтой гривой. На ней не было ни уздечки, ни седла, ни пут на ногах, которыми стреноживают лошадей, когда их пускают на свободный выпас. Солдаты гладили кобылу, говорили ей ласковые слова, как дети, которые открыто радуются, что страшная опасность миновала. Вдруг кобыла заржала. Прилегла на бок и начала беспокойно двигать тазом, словно тужиться. Мой санитар Вестунов крикнул: «Да она вот-вот ожеребится!» Он начал помогать лошади, да и она сама знала, что делать. Вот уже рыжая голова жеребенка с черной короткой гривой показалась из промежности роженицы. А вот и сам жеребеночек появился на солнечном свете. Кобыла-мать облизала жеребенка. Он напряг задние ноги, потом передние и встал так ловко, что оказался под ее животом, в который он уткнулся и начал сосать молоко. Стало хорошо на душе, как будто ничего плохого не было и не будет.
Я бродил с Нэлли по ночному Борисову. Прошел год службы в гарнизонном белорусском городке. Тоска и разочарование бросили меня в приключения с молодой женщиной, высланной из Ленинграда за «связь с иностранцами». У Нэлли были огромные голубые глаза и длинные ноги в стрельчатых чулках. Мы бродили по ночному Борисову, заходили пить пиво или вино в привокзальный буфет и подолгу провожали безжалостные поезда. Был у нас привычный, как молитва, маршрут: вокзал — автобусная станция. Железная дорога — шоссе Минск — Москва. Однажды мы наткнулись на костер стройбатовцев-грузин. «…Стонали их горла и бубны, /как в скалах ревущий поток, / Я вдруг испугался, будто /и ты превратишься в платок. /И легкая в пляске весенней /по тесному кругу пойдешь /и станешь тоской и везеньем, /и в мятый песок упадешь». Я послал эти и другие стихи в Москву поэту Борису Абрамовичу Слуцкому (1919–1986), с которым познакомился в Ленинграде в 1957 году. Он ответил: «14 сентября 1960 г. Здравствуйте, Давид! Письмо со стихами я получил. Стихи — куда лучше прежних, особенно „Ты помнишь…“… Что касается деловой части письма, мне кажется, Вам следует проситься в то военное подразделение, которое связано с Вашей гражданской специальностью. Если есть там крупный ученый — напишите ему письмо. Так, пожалуй, лучше будет и для Вас и для общества. У меня больших новостей нет. Последние два года много писал и сочинил книгу. Сейчас буду пробовать ее издать. Жму руку. Борис Слуцкий».
Я и сам понимал, что пора возвращаться в науку, в микробиологию. Была возможность подать на конкурс в адъюнктуру (аналог гражданской аспирантуры) на кафедру микробиологии при Военно-медицинской академии в Ленинграде. Для этого надо было сдать так называемый «кандидатский минимум» — экзамены по микробиологии, английскому языку, физике и еще чему-то (кажется, по русскому языку или химии). Надо было брать отпуск, тем более, что на этот раз в гости ко мне приехал мой дорогой друг детства и юности Борис Смородин и полагалось его развлекать. Мы поехали в Минск, остановились в гостеприимном доме моей тетушки Мани. Хорошо, что я еще до поездки начал готовился к экзаменам. Оставалось кое-что припомнить, посмотреть в библиотеке. Иначе между застольями, походами с Борей в театр, разговорами, которые у нас бывали откровенными, как ни с кем другим, и чтением новинок поэзии — времени для учебников совсем не было. Особенно увлекались мы тогда Андреем Вознесенским, книга которого «Парабола» (1960) только что поступила в Минскую городскую библиотеку. Экзамен по микробиологии принимал знаменитый ученый, лауреат Государственной премии, специалист по капсульным бактериям Б. Я. Эльберт (1891–1963). Как и у многих крупных советских микробиологов, у Эльберта был свой «криминальный анамнез». В 1931 году его привлекали к следствию по так называемому «делу микробиологов», и он провел несколько месяцев в застенках НКВД. Профессор Эльберт был крайне лоялен ко мне, особенно, когда узнал, что до армии я занимался микробиологией под руководством Э. Я. Рохлиной, изучая капсульные бактерии при раковых заболеваниях. Между прочим, услышав о моих планах об адъюнктуре при Военно-медицинской академии, посоветовал: «А не лучше ли будет демобилизоваться и поступить в аспирантуру при каком-нибудь научно-исследовательском институте?»
Почти что так и получилось, хотя и не совсем так. Осенью 1960 — весной 1961 года началось массовое расформирование танковых частей. Так называемое «хрущевское сокращение» армии на 1 миллион 200 тысяч человек. Расформирован был и наш учебный танковый батальон. Офицеров направляли в госпитали на комиссование и довольно легко увольняли в запас. Демобилизовали и меня. В начале апреля 1961 года я вернулся в Ленинград, в опустевшие после недавней смерти моей мамы комнаты в коммунальной квартире с окнами, которые! смотрели на парк Лесотехнической академии.
Во время послеармейского загула с живейшим участием друзей и двоюродных братьев я наделал немало крупных и всяческих ошибок. Но были и случаи, запомнившиеся на всю жизнь: я познакомился с молодым тогда, но уже несомненным гением — поэтом Иосифом Александровичем Бродским (1940–1996). Итак, проснувшись в середине мая и взглянув на окна, за которыми пенились белые хлопья черемухи, я осознал, что надо приниматься за поиски работы. Как в сказке, я подошел к развилке. Передо мной лежали три дороги. Одна: идти работать участковым врачом, потом постепенно перебраться в больницу и стать ординатором, специализируясь в одной из медицинских профессий (терапия, хирургия, урология, дерматология, психиатрия). Да мало ли интересных медицинских профессий! Другая: пойти в науку, продолжить свои занятия в микробиологии. Для этого надо было поступать в аспирантуру при кафедре микробиологии одного из трех медицинских институтов Ленинграда или при лаборатории одного из микробиологических научно-исследовательских институтов. Третий путь, о котором я всерьез подумывал и тогда, и всю жизнь потом, был оставить медицину и профессионально заняться литературой. Однако, как говорят шахматисты, при домашнем анализе оказалось, что это вариант заведомо проигрышный. Я писал лирические модернистские стихи, которые опубликовать было практически невозможно. Правда, сразу же по возвращении в Ленинград мой «довоенный» знакомый крупный переводчик и литературовед Ефим Григорьевич Эткинд (1918–1999) представил меня редакции зарубежной литературы в ленинградском отделении издательства «Художественная литература», которое располагалось напротив Казанского собора на Невском проспекте в здании, где был «Дом Книги». Над башенкой «Дома Книги» голубел огромный шар — дореволюционная реклама зингеровских швейных машинок. Я начал сотрудничать в этом издательстве. Но меня тянуло вернуться в микробиологию. Жизнь показала, что даже трезвый анализ хорош только на ближайшее время. Многоликая жизнь развивается и открывает неожиданные возможности. А тогдашняя ситуация вынуждала выбирать что-то одно. Тем более, что я не меньше, чем литературу, любил науку. Словом, микробиология победила, и я начал хождение по местам возможной аспирантуры. Я узнавал из объявлений и от знакомых микробиологов, в том числе от Э. Я. Рохлиной, где объявлен конкурс в аспирантуру, заходил в лаборатории, которые магически притягивали меня, рассказывал о себе и оставлял документы, среди которых главными были: копия моего диплома врача, справка о демобилизации и результаты сдачи кандидатского минимума. Иногда заведующие лабораторий не хотели со мной говорить, а просто предлагали оставить документы в отделе кадров. Чаще всего улыбались с благожелательной грустью и сочувствием, давая понять, как безнадежно мое предприятие. Иногда, например, крупный микробиолог, заведующий отделом в Институте экспериментальной медицины на Каменном острове, где в 1961 году еще сохранилась «башня молчания», в которой выполнял опыты великий физиолог И. П. Павлов (1849–1936), сказал: «Должен вас огорчить. И не пытайтесь попасть в аспирантуру. Евреев не берут. Начните где-нибудь со старших лаборантов. У нас как будто освободится место в сентябре-октябре. Позвоните мне, пожалуйста, осенью». Я оставил заявления на конкурсы в аспирантуру в нескольких институтах и начал ждать. Да, во время моих хождений в поисках работы я (по рекомендации Э. Я. Рохлиной) заехал на кафедру микробиологии Ленинградского санитарно-гигиенического института, которой заведовал Георгий Николаевич Чистович, сын знаменитого инфекциониста и терапевта Н. Я. Чистовича (1860–1926). Чистович усадил меня перед собой в кабинете-лаборатории. Голубые глаза потомка варягов смотрели на меня испытующе (правильно ли пойму?): «Давид Петрович, поймите меня правильно. Я с трудом получил кафедру. Вы — человек пишущий и знаете, каково мне было карабкаться с моей биографией. И беспартийностью. Если бы я мог взять вас к себе! Что может быть лучше при рекомендациях Эмилии Яковлевны?! Но у меня на кафедре и так уже две еврейки — ассистентка и старший лаборант. Больше не положено. Процент перевыполнен. Кадровики не пропустят». Я ушел с горьким чувством.