После 1945. Латентность как источник настоящего - Ханс Ульрих Гумбрехт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Несколько лет назад я рассказал своему другу о той внезапной необходимости – которая все еще кажется мне весьма непривычной, почти странной – написать книгу об этом времени – времени после 1945 года. И без всякого колебания, не оставляя места сомнениям, мой друг ответил, что ключом для любой подобной книги должна была бы быть трагикомедия Сэмюэля Беккета «В ожидании Годо» (которую впервые поставили в «Театре де Бабилон» в Париже 1952–1953 годов). Мне такое никогда не приходило в голову, но замечание моего друга мгновенно стало для меня очевидностью из тех, которые впоследствии – всегда ретроспективно – мы начинам считать чем-то само собой разумеющимся. «В ожидании Годо» не только выводит на сцену латентные условия существования после Второй мировой войны – пьеса сжимает целое море латентного состояния до одного-единственного Stimmung. Ни Эстрагону, ни Владимиру никогда не приходит в голову, что Годо, которого они никогда не видели, может быть фантомом или что его вообще не существует. В их картине мира существование Годо – несомненная очевидность. (Часто они рассказывают друг другу именно об этом и дальше разговаривают обо всех следствиях подобного факта.) И прежде всего, латентный (скрытый) Годо заставляет их оставаться на том месте, где они находятся.
ЭСТРАГОН. Прелестное место. (Поворачивается, подходит к рампе, смотрит в сторону публики.) Прекрасные открываются виды. (Поворачивается к Владимиру.) Пойдем.
ВЛАДИМИР. Мы не можем.
ЭСТРАГОН. Почему?
ВЛАДИМИР. Мы ждем Годо.
ЭСТРАГОН. (В отчаянии.) А! (Пауза.) Ты уверен, что это здесь?[9]
Godot-Годо или «большой God-Бог» (это соединение английского слова «god» с французским суффиксом «-ot») обладает качествами, хорошо знакомыми по Средневековью: ни один человек не сомневается в Его реальном присутствии, даже при том, что никто не может точно знать, где и как это присутствие себя обнаружит. И подобное положение дел не меняется до конца трагикомедии:
ЭСТРАГОН. А куда мы пойдем?
ВЛАДИМИР. Недалеко.
ЭСТРАГОН. Да нет же, давай уйдем подальше отсюда.
ВЛАДИМИР. Мы не можем.
ЭСТРАГОН. Почему?
ВЛАДИМИР. Завтра мы должны вернуться.
ЭСТРАГОН. Зачем?
ВЛАДИМИР. Ждать Годо.
ЭСТРАГОН. Верно. (Пауза.) Он не пришел??[10]
Поскольку они его никогда не видели, Владимир и Эстрагон не имеют никаких гарантий – и так обстоит со всякой латентностью, – что они вообще узнáют Годо, даже если бы он и появился перед ними. Очень возможно, что Поццо (с которым они встречались дважды) и есть Годо.
ЭСТРАГОН. Тебе это приснилось. (Пауза.) Давай уйдем. Мы не можем. Верно. (Пауза.) Ты уверен, что это был не он?
ВЛАДИМИР. Кто?
ЭСТРАГОН. Годо?
ВЛАДИМИР. Да, но кто?
ЭСТРАГОН. Поццо…
ВЛАДИМИР. Да нет же! Нет же! (Пауза.) Нет же![11]
«В ожидании Годо» выявляет один из эффектов латентности, который редко попадал в фокус внимания. Ожидание Годо, который так и не появляется, замораживает время, так сказать. Замороженное время делает всякое продвижение вперед и потому всякое действие бессмысленными – потому что для действий необходимо будущее, дабы трансформировать себя из состояния мотивации в состояние реальности. Пьеса Беккета заканчивается знаменитыми словами:
ВЛАДИМИР. Ну что, пойдем?
ЭСТРАГОН. Пойдем.
Не трогаются с места [12].
Внутри времени, отказывающегося разворачиваться, Владимир и Эстрагон не могут сделать ни одного шага вперед и, соответственно, не могут действовать – они даже не могут себя убить. И как случается со старыми бранчливыми супружескими парами, ничто между ними не меняется. Точно так же кажутся неизменными отношения «господин / раб» между Поццо и Лакки. Когда Эстрагон и Владимир встречают Поццо и Лакки во второй раз, Поццо старается принять позу покорности, находясь лицом к лицу с Владимиром и Эстрагоном, чтобы стать поближе к латентному присутствию Годо (его «присутствию в отсутствие») и его возможному появлению. Когда Лакки «думает», он лишь заставляет Эстрагона и Владимира перейти от скуки в состояние «бурного протеста». То, что в пьесе и у протагонистов называется «думанием» (как у Владимира и Эстрагона это называется «хождением»), на деле означает движение, которое не ведет никуда.
* * *
Я не буду перескакивать к (слишком обобщенному) заключению, что, по мере того, как воздействие войны затухало до Stimmnung’а латентности, время в поствоенном мире застывало и становилось недвижным. Все, что я скажу сейчас (прежде чем вернуться к этому вопросу в последующих главах), – это то, что жизнь моего поколения всегда питалась ожиданием и надеждой (которые на протяжении последних шестидесяти с половиной лет конденсировались иногда в определенных исторических событиях) – надеждой на то, что нечто «латентное» (скрытое, отложенное) выйдет на первый план и покажет себя, позволив нам окончательно высвободиться из-под длинной тени, отбрасываемой Stimmung» ом, истоки которого мы никогда не можем определить. И что эти ожидание и надежда разоблачения спрятанного, скрытого, латентного – что сводится к поколенческому ожиданию «искупления» – так никогда и не осуществились. Наша ситуация напоминает ситуацию Владимира в пьесе Беккета: «В конце концов, когда-нибудь я сам встану. (Пытается подняться, снова падает на землю.) В свой срок». Мы каким-то образом все еще можем ожидать исполнения этого «срока», но мы также больше не верим, что это действительно когда-нибудь произойдет.
Тот, кто когда-либо видел конец фильма Райнера Вернера Фасбиндера «Замужество Марии Браун», знает, что первая иллюзия времен поствоенного периода в Германии, связанная с наступлением «своего срока», иронически соотносится с игрой в футбол. Мне было всего шесть лет и три месяца, когда в июле 1954 года я вместе с родителями и сколькими их друзьями слушал по радио трансляцию финала чемпионата мира по футболу. Сенсацией того матча стала победа немецкой сборной над превосходящей ее командой из Венгрии со счетом 3:2. В фильме Фассбиндера восторженные крики Герберта Циммерманна, радиоведущего: «Конец, конец, конец, Германия – чемпион мира!» («Aus, aus, aus Deutschland ist Weltmeister!») – совпадают со взрывом. Взрыв уничтожает дом, который символизирует все то богатство, что Мария Браун накопила после войны тяжелым трудом в ходе беспощадной эксплуатации работников и в котором она надеялась начать комфортабельную жизнь со своим мужем, как только его выпустят из тюрьмы.