Враг Геббельса № 3 - Владимир Житомирский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Море было прозрачнее стекла, сотни белоснежных глянцевых рыбок устраивали футбольный матч с кусками хлеба. Их лениво бросала в воду моя любимая».
И рядом: «Мне грустно и легко. / Печаль моя светла. / Мне грустно оттого, / Что я люблю тебя. / Тебя, тебя одну…». Это, если так можно выразиться, Пушкин в авторской редакции. Мы должны помнить, что записи делались глубокой ночью, после тяжелейшего редакционного дня, а то еще и после дежурства на крыше под падающими окрест немецкими зажигательными бомбами. Но в силе чувств этот текст не уступает стансам великого поэта.
Новый рисунок: беззаботная пара, где-то в предгорьях кормящая буйволицу. И короткая запись:
«От нестерпимой жары и соленого запаха моря пассажиры немного одурели. На автобусном привале в Псырцхе разбрелись кто куда. Вот тут-то, на шоссе мы и встретились с этой буйволицей.
Нам было хорошо. Мы были счастливы.
Причина нашего счастья выглядела необычайно. Это – глаза буйволицы. Глаза ярко-голубого цвета, с ресницами как занавески и черными узкими кошачьими зрачками.
Ты ведь на всю жизнь запомнила эту буйволицу, правда, дорогая?
Мы ехали в Синоп».
А вот другое воспоминание на той же лирической волне:
«Помнишь, дорогая, ты ждала меня в Тифлисе? Я ехал по Военно-грузинской дороге. Шофер был отчаянный грузин. Щель в радиаторе, на которую он махнул рукой еще во Владикавказе, превратилась в здоровенную дыру. Не обращая внимания на крутые повороты, он несся от ручейка к ручейку, а между ними, завидя очередного пастуха, отбирал у него глиняный кувшин и лил холодную воду в раскаленный, дымящийся радиатор. Бешеная гонка, с долгими синкопами. Мой спутник – летчик, уверял, что шофер всех нас угробит… На перевале было холодно. Я отдал плащ жене летчика. Ущелья и скалы, мосты и руины мелькали по сторонам, и только белая вершина Казбека неотступно следовала за нами. Это была хорошая поездка».
И – полосный рисунок с несущимся по краю пропасти ландо.
Еще одна зарисовка – и художественная, и текстовая – тоже связана с кавказскими дорогами, но относится к холостяцкому периоду жизни Александра.
«Откуда-то на шоссе выбежала большая черная абхазская овчарка и пошла ровным пластичным галопом метрах в тридцати впереди нашей машины. Мы начали посмеиваться над шофером: ему, мол, не обогнать собаку. Он прибавил скорость. Собака прибавила столько же, как будто бы и не ускоряя шага, продолжая бег. Дистанция между нами не уменьшалась. Со мной в машине были красивые спутницы. Мы продолжали подшучивать. Шофер-абхазец, окончательно закипев, выжал из машины предельную скорость. Как он нас не вывернул, непонятно. Овчарка спокойно и размашисто бежала впереди машины. Неизвестно, чем бы закончилась эта гонка, но дорога вдруг разветвилась, и собака пошла правым рукавом, в горы, по своим собачьим делам. Шофер, злой как собака, молнией пронесся через Сочи. Сквозь деревья мелькнула Ривьера. Мы вышли у вокзала, что-то выпили и вошли в вагон. Я забросил чемоданы наверх и опустил широкое зеркальное окно. Мы хорошо провели лето. Мы ехали домой, к карандашам и бумаге, к суете редакций, к выставкам и театрам, к вечерним кафе, к московским друзьям».
А это яркое иллюстрированное воспоминание относится ко времени после 1931 года, когда Шура и Эрика, его любимая Лялька, были уже вместе.
«Батум всегда лежал на нашем пути, и мы проводили там несколько дней. Всякий раз мы давали себе слово приехать в Батум надолго. И всегда нам это не удавалось. Может быть, потому нам было там так хорошо?
Ты помнишь старый Батум, которого еще не коснулась цивилизация?
Муэдзин на рассвете кричал с минарета что-то непонятное пронзительным высоким голосом, и нежный голубой туман становился вдвое нежней.
Ты спала. Я запирал дверь нашего номера на ключ и уходил на турецкий базар за персиками. Однажды я принес оттуда серьгу. Большую серебряную серьгу, причудливо чеканенную, с голубой бирюзой.
Потом был Костя, начальник погранохраны. Он рассказал нам, что с контрабандистами покончено. Неуловимыми были только два бандита – братья. Они переходили границу, когда хотели и где хотели. Костя охотился за ними год. Мы ели с ним шашлык и пили вино и потом пошли к нему в гости. А ночью его вызвали по телефону. Он сказал, что братьев выследили и поехал руководить операцией. Теплоход нас увез утром. Мы так и не узнали никогда, чем окончилась эта ночь для Кости, и жива ли еще романтика батумской границы».
И чуть отдельно продолжение:
«…Батум навсегда утонул в голубых гортензиях. Ты помнишь, Лялька? Наш теплоход уходил из порта, и мы не знали, куда деть охапки гортензий. Потом я их рассовал повсюду. В умывальнике, в кувшине, в стаканах, в никелированных кронштейнах, в дверной ручке – везде были гортензии. Мы не могли напиться и умыться. Это было цветочное бедствие…».
Разумеется, спасательный круг памяти помогал извлечь из ее недр самое приятное. Но ведь не всегда же был гостеприимный юг, с его цветами и шелестом волн. В рукописную книгу не вошли некоторые другие воспоминания, которыми отец делился со мной.
Позволю себе привести такую историю из тех давних времен. Кавказ в ней тоже мимоходом упоминается:
«“Шура, вы мне друг? – сказал Григорьев и положил браунинг в карман. – Значит, вы должны пойти со мной”. В прошлом он был красным партизаном и поэтому имел пистолет. Красавица Эмилия, сестра Эрики, бросила мужа и ушла к Григорьеву. Теперь она снова вернулась к мужу. Мое средневековое представление о дружбе заставило меня сопровождать Григорьева. Он ехал выяснять отношения с мужем Милки, как мы все звали Эмилию.
Пришли. И атмосфера там сразу накалилась. У мужа тоже имелся пистолет. Я отобрал у обоих оружие, забрал Милку и, уходя, сказал: “Мы вам не будем мешать”. Отвез Милку к ее друзьям и вернулся домой на Пименовскую. Взволнованная Эрика кинулась мне на шею. “Осторожно!” – сказал я и достал из карманов “конфискованное” мною оружие. Один пистолет я вскоре вернул, а второй пробыл у меня некоторое время и неожиданно спас жизнь человеку, лица которого я не видел.
Случилось это так. Эрика уехала с родителями на Кавказ отдыхать, а я задержался на две недели, чтобы закончить иллюстрации к книге. Работать я любил поздно ночью. Стол стоял между двумя открытыми окнами. За окнами – теплая летняя ночь и тишина Щемиловского тупика, куда они и выходили. Через дорогу – двор, окруженный старыми двухэтажными домами. В одном из них – большие двойные окна, очевидно, это был купеческий особняк. Вот декорации, на фоне которых разыгралась драма в стиле Островского.
Во дворе происходило любовное свидание, нежный шепот и отдельные слова развлекали меня. Потом они расстались. По шагам и скрипу дверей было ясно, что героиня ушла в маленький домик у входа во двор, а герой удалился в особняк в глубине двора… Вскоре пьяными шагами вернулся домой муж. В домике произошло довольно шумное объяснение. Муж был выгнан во двор и, несмотря на очень позднее время, пошел будить любовника. В особняке была крытая деревянная лестница. Он долго стучал в дверь на втором этаже. Наконец дверь открылась, и… он с грохотом был спущен с лестницы… Видимо, водка, ревность и обида совсем лишили его разума. Он подходил к большим окнам и двумя кулаками бил стекла. Во двор высыпали разбуженные, разъяренные жильцы первого этажа и начали смертным боем охаживать бедолагу. Я понял, что его убьют. Потушил в моей комнате свет, взял браунинг, выстрелил в небо. В ночи выстрел грохнул громоподобно. Воспользовавшись замешательством, бедняга вырвался, побежал по проулку, вся ватага за ним. Очевидно, они его не догнали. Через некоторое время вернулись и еще долго возбужденно обменивались во дворе, кто как бил: “Я его сапогами”, “А я сковородкой по кумполу”… Потом пришел милиционер. Жильцы ему дружно врали, что этот пьяница два раза стрелял им в окна, перебил стекла… Я ничего не мог сказать – разрешения на оружие у меня не было. Но совесть моя была чиста: этот выстрел спас жизнь – единственное, что оставалось у несчастного бедолаги».