Пентхаус - Александр Егоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Консьержки нет на месте: я кратковременно счастлив. Мелкая удача в череде обломов, нихрена не ценная, но все же удача.
Я жму кнопку «13». Пол в лифте липкий.
В своей комнате я подхожу к бару. Достаю с полки бутылку вонючего кукурузного виски. Делаю длинный глоток из горлышка. Гляжу на дисплей телефона. Да пошел ты, думаю я. Еще один глоток. И еще. Пропади все пропадом.
Повалившись на постель, я прячу голову под подушку.
А что, если однажды взять и проснуться в другом мире, думаю я. В альтернативной реальности. Интересно, будут ли нужны психотерапевты в альтернативной реальности? Они ведь и так работают с альтернативной реальностью? Хорошо еще, что эту мысль не удается додумать.
Я открываю глаза: на стене звонит телефон. Долго, настойчиво. Я отвык от этого звука. А он, оказывается, еще жив, мой старый добрый домашний телефончик. Он остался еще от прежних хозяев, от тех, что снимали эту квартиру до меня.
— Алло, — говорю я в телефон. В обычную трубку я говорю: «Привет, Маринка». Потому что ее фотка загорается на дисплее, когда она звонит. А здесь и дисплея-то нет.
— Привет, — говорит она. Она редко зовет меня по имени.
— К нам спонсоры приехали, — говорит она. — Мелкие весь день песни поют, стихи читают. А я решила уйти. Никто и не заметил.
— Ты обещал со мной погулять в субботу, — говорит она. — А твой телефон не отвечает. Я начала беспокоиться. — И я уже соскучилась, — добавляет она тихонько.
Все это время я молчу, чувствуя примерно то же, что ночью в этом гребаном душе. Еще лет двадцать я буду чувствовать то же самое. Всего-то и нужно — скучать по ней и знать, что она скучает по тебе.
Слово «скучать» звучит так же глупо, как и слово «чувствовать». То, что сейчас происходит с нами, имеет вполне определенный смысл. Мне ли не знать.
Похоже, я до сих пор слегка пьян. И от одежды пахнет дымом. Ах, да: у меня же сгорел офис.
— Я еду к тебе, — говорю я. — Жди меня на улице.
— Ты разве не позвонишь, когда приедешь?
Я улыбаюсь. Мне не хочется звонить, мне хочется ее видеть. Мы назначаем свидание, как школьники в советских фильмах.
Через двадцать минут она встречает меня в переулке, у автобусной остановки. Мы не виделись всего два дня. Но, когда я ее вижу, мне хочется поскорее прижать ее к капоту «мазды», черному, лаковому, и не отпускать, пока она не попросит пощады. А она не попросит, я знаю.
Какие-то люди смотрят на нас из окон. Наплевать.
Любовь — это язык, который понимают все. Влюбись я в негритяночку из Конго с голыми сиськами, или в шелковую японку, только что из хёнтай, или в девочку-чукчу в красивой песцовой шубке — я точно так же прижал бы ее к груди, крепко-крепко, а она царапала бы меня своими коготками.
— Вообще всякий стыд потеряли, — слышим мы. — Скоро сношаться на улице начнут.
Наши старухи страшно предсказуемы. Завистливы и злобны, как и все нищие духом. Старуха-чукча — и та, пожалуй, усмехнулась бы и закурила свою трубку. А наши — не-ет. Это не про них снимали «Римские каникулы» и «Титаники». Это не они были Джульеттами и, будь они неладны, Лолитами. Они прямо так и родились старыми клюшками.
Какое же напряжение нужно включить, чтобы в такой высохшей душе хотя бы на мгновение проснулась жившая когда-то девчонка?
Я поднимаю глаза и вижу эту старуху. И тут словно кто-то подсказывает мне непонятные слова:
— Пятьдесят четвертый вспомни. Лагерь в Воскресенске.
Картинка ненадолго включается перед моим внутренним зрением. Я не уверен, что эта картинка не навеяна каким-либо черно-белым советским фильмом о счастливом детстве. Если вдруг допустить, что юные пионерки в этих фильмах обнимались с пионервожатыми в лесу, расстегнув ситцевые блузки, среди по-девичьи скромных белых березок.
Маринка смотрит на меня изумленно. Но то, что я вижу на лице старухи, и вовсе не поддается описанию. Она пятится и бледнеет. И раскрывает рот. Я боюсь, что ее прямо сейчас накроет инфаркт.
Не глядя на нее больше, мы прячемся в машину.
— Что ты ей сказал? — удивляется Маринка.
— Да так, ничего. Просто… пусть заткнется.
— Не будь таким, — говорит Маринка тихо. — Иногда мне страшно…
— Не бойся, — я и вправду хочу ее успокоить. — Нет ничего страшного. Страшно, когда люди становятся такими… — я с трудом подбираю слова. — Страшно, что мы тоже такими станем. И все забудем. Ты забудешь меня, а я тебя…
— Я не забуду, — говорит Маринка серьезно.
И тут я заваливаю ее к себе на колени. «Пристегиваться надо», — шепчу я. А сам расстегиваю на ней блузку. Мы оба смеемся. «Артем, — говорит она. — Знаешь, чего я хочу?» — «Нет», — отвечаю я кое-как. «Я хочу, чтобы у меня…» — говорит она, но я так и не успеваю понять, чего она хочет, потому что сзади почти бесшумно подкатывает милицейский патруль.
* * *
Грузовик-эвакуатор дымит дизелем. Моя черная «мазда» отправляется на штрафную стоянку, мои водительские права — в карман инспектора ДПС.
На все это уходит не более пятнадцати минут, словно наряд специально дежурил за углом. Из них пять — на то, чтобы объяснить мне несколько понятий первоочередной важности. Например, такое: о своих правах я могу забыть на ближайшие несколько месяцев. А если смотреть на вещи глобально — то на несколько лет. В зависимости от того, как трактовать киднэппинг: на этот счет в уголовном кодексе предусмотрено сразу несколько вариантов.
Нам не дают даже попрощаться. Маринку, всю в слезах, усаживают в белую «семерку» (без мигалок) и увозят обратно в интернат. Автомобиль, куда сажают меня, другой системы. Это «буханка» серо-грязного цвета с подслеповатыми окошками.
Внутри наблевано. Это часть процесса, понимаю я.
Четверть часа, пока мы едем до отдела милиции, я задыхаюсь от бензиновой вони и от запаха сограждан, бывших тут до меня. Буханка ревет и воет редуктором. Подскакивает, натыкаясь на люки.
Церемония встречи не запоминается. В следующий раз я осознаю себя в обезьяннике. В пустом: вечер еще не начался. Я усаживаюсь на лавку и опускаю голову на руки. Здесь мне предстоит чего-то ждать. Чего? Мне не говорят. Это тоже часть ритуала.
Мимо изредка проходит сержант в мешковатой форме. Он не обращает на меня никакого внимания. За решеткой, сваренной из железных прутьев, полураздетый, я чувствую себя полновесным куском дерьма. Скоро уборщица придет и счистит меня с лавки. И выбросит в мусорный контейнер.
Проходит час. Где-то хлопают двери, сквозняк приносит запах табака и дешевого кофе. Первое время я вскидываю голову, потом мне все равно.
Мысли текут лениво и нехотя. Так угасает мозговая активность в процессе умирания, — думаю я. Сперва отключаются вкусовые рецепторы, затем слух. Затем начинает глючить зрение и вестибулярный аппарат: ты видишь свет в конце туннеля, летишь куда-то, как посылка во французской пневматической почте, а в конце наступает темнота (или ослепительный свет, согласно иным версиям). И все. Послание приходит по адресу.