Философский пароход. 100 лет в изгнании - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот вырисовывается Кронштадт и Толбухин Маяк. От нашего парохода на ходу отваливает лодка, в ней наши чекисты… Пароход ускоряет ход. «Ietzt können Sie ruhig lhr Kaffee trinken, – говорит нам наш капитан. – Ihre Pässe sind bei mir»[11], – и он ударяет себя по нагрудному карману.
Тяжелый камень сваливается с моего сердца – слава Богу! – мы едем… В то же время нет и легкого чувства радости, щемящая тоска охватывает меня. Я впиваюсь глазами в последний краешек родной земли. Безнадежное серое небо, серое море, серый профиль маяка. Даже чайки почему-то кажутся серыми. Грусть, тоска, безнадежность!.. Но это – Россия, страна наших отцов и дедов. Сердце сжимается… Неужели навеки?! Нет! нет! – отталкиваюсь от этой мысли, а душу гложет тяжелое сомнение. Я надеваю на себя маску бодрости – для других и, главное, быть может, для самого себя…
Помнится, три дня шли мы по Балтийскому морю. Я, как всегда на море, страдал от морской болезни, хотя качка была и небольшая.
Мы были в море в день именин Мама и Сони (17 сентября ст. стиля, 30 сентября нов. стиля). Писатель М. А. Осоргин (псевдоним, на самом деле – Ильин), тоже один из высланных, говорил витиеватую заздравную речь в честь всех многочисленных именинниц:
«С нами Мудрость (София), Вера и Надежда, но нет – …Любви, Любовь осталась там… в России!»
Ранним утром мы прибыли в Штеттин. На благоустроенной пристани стояло несколько упитанных немцев с толстыми, налитыми пивом животами… – «Ну, видно немцы за войну не похудели! – заметила Соня Щербакова, – у них все по-прежнему…» Конечно, это поспешное суждение было неправильно: в Германии за время войны очень многое изменилось, но для нас, приехавших из страны, пережившей катаклизм, менее резкие изменения в других странах могли казаться на первый взгляд несущественными, или даже несуществующими.
В тот же день поездом мы приехали в Берлин. И русские и немцы, знавшие о нашем прибытии, рассчитывали встретить в нашем лице жалкую, голодную и оборванную толпу беженцев. Как я потом слышал с нескольких сторон, их поразил наш «приличный» вид. Я думаю, они представляли себе нас такими, какими мы на самом деле были, когда нас «перегоняли» из тюрьмы в тюрьму в Советской России, но в Германию мы приехали сравнительно «буржуями». Всем нам удалось, относительно легко и скоро, более или менее прилично устроиться; до «ночлежек», слава Богу, никто не опустился.
Мне посчастливилось встретиться в Берлине со знакомым мне по Земскому союзу А. С. Хрипуновым. Теперь, в беженстве, он возглавил заграничные остатки Союза и как раз главный Комитет его только что переехал в Берлин. Благодаря Хрипунову мне удалось получить в Союзе приличный по тому времени, для пищей Германии, заработок. Я – крайне скромно – но все же мог прокармливать и Мама, и Соню.
Я провез мать и сестру в Баден под Веной, где тогда жили со своей семьей дядя Гриша и тетя Маша Трубецкие, которые их звали к себе, и через несколько дней вернулся на службу в Берлин. В Австрию для свидания с нами приехал из Франции брат Саша. Он проходил довольно обычную беженскую карьеру: из ротмистра гвардейской кавалерии он сначала сделался кашеваром в беженском лагере в Константинополе, потом студентом в Пражском университете, где закончил свое прерванное юридическое образование, начатое в Московском университете, потом он стал вагоновожатым в Лилле и теперь надеялся сделаться шофером такси в Париже… Я был очень рад его видеть и нашел его, более чем ожидал, изменившимся и потрепанным жизнью. Кроме всех переживаний в связи с Гражданской войной, эвакуацией Армии и беженством, у него были еще тяжелые личные переживания – несчастная любовь. Мама была потрясена свиданием с ним и его состоянием. Слава Богу, Саша стал потом «отходить», и Мама стала несколько менее беспокоиться за него.
В Вене и особенно в Бадене под Веной мы попали в многочисленную и милую родственную среду.
Мой двоюродный брат и сверстник Котя Трубецкой был профессором Венского университета (славянская филология), в Вене же жил Дмитрий Капнист, в Бадене дядя Гриша и тетя Маша Трубецкие, с сыновьями и старыми графом и графиней Хрептович-Бутеневыми, а также Поля и Маня Бутеневы с их многочисленной семьей. Все встретили нас очень мило и сердечно, но особенно я начал сближаться с дядей Гришей Трубецким, которого я любил с детства, но раньше недостаточно знал…
Сергей Евгеньевич Трубецкой
Высылка из РСФСР
Вера Александровна Рещикова (урожд. Угримова, р.1902). Окончила Фишеровскую классическую гимназию, затем – Музыкальный ритмический институт (ок. 1920). В сент. 1922 выехала из страны вместе с семьей отца, до 1930 жила в Берлине, затем в Париже. В 1947 вернулась в СССР вместе с двумя дочерьми, здесь преподавала иностранные языки в сельских школах Калужской обл. После реабилитации живет в Москве. В 1960–80-е занималась переводом на русский язык богословских трудов В. Н. Лосского. Ее отец, Угримов Александр Иванович (1874–1974) – агроном, профессор. Перед революцией – пред. Российского об-ва сельского хозяйства, в этом качестве (в 1921 г.) член Помгола, за что и был выслан из страны в 1922. После войны принял советское гражданство и «был выслан из Франции в СССР» в 1947. Далее работал агрономом на опытных сельскохозяйственных станциях в Ульяновской и Калужской областях. Реабилитирован за высылку 1922 – в 1957, после чего жил в Москве.
Летом 1922-го года я жила в Оптиной Пустыни, где была вторично. И уже туда дошли отзвуки об арестах в Москве, но касающихся не научных, а церковных кругов. Патриарх Тихон был в то время в тюрьме, в Москве среди церковных людей шли разноречивые толки: то ли подсунуто то или иное высказывание патриарха или он это действительно сказал, действительно ли он хочет, чтобы поминали такого-то епископа и не поминали такого-то. Все было очень сложно и туманно. И тогда в Оптину Пустынь пришла телеграмма моей подруге Верочке Сытиной, невесте Сережи Фуделя, сына настоятеля Николо-Плотниковского прихода, известного священника отца Иосифа Фуделя. Из содержания телеграммы (я уже не помню, как она была составлена) было ясно, что ее жених арестован. Она сразу же уехала в Москву.
В это же время в Оптиной жили Лев Александрович Бруни (с ним я