Альбуций - Паскаль Киньяр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле был у него один враг или, вернее сказать, постоянный насмешник — Цестий, не упускавший случая поиздеваться над ним. «Mordacissimi hominis»: Цестий был язвительнейшим из людей. Альбуций как-то вопросил на частном диспуте у одной патрицианки, жившей на Виминальском холме: «Quare calix si cecidit frangitur, spongia si cecidit non frangitur?» (Отчего стеклянный кубок, упавши на пол, разбивается, тогда как губка, упавши, не разбивается?) Я уже рассказывал об особом пристрастии Альбуция к губкам и носорогам. Цестий пишет: «Ite ad ilium сras. Declamabit vobis quare turdi volent, cucurbitae non volent» (Сходите к нему завтра: он будет декламировать на тему «Отчего дрозды летают, а тыквы не летают»). В другой раз Альбуций сказал о некоем человеке, который посадил своего брата, осужденного за намерение убить мачеху, в лодку без паруса и вёсел и пустил на волю волн: «Imposuit fratrem in culleum ligneum» (Засунул брата в деревянный мешок); Цестий, перед тем как развить ту же тезу, будучи шестым участником диспута, изложил интригу в следующих словах: «Некий человек, коему поручили наказание некоего брата, приговоренного к сему отцом на домашнем судилище по обвинению их мачехи, поместил его в некий деревянный мешок». Выступление это было встречено всеобщим хохотом. Однако сама декламация не принесла ему большого успеха, и он, видя, что аудитория встретила ее довольно прохладно, вскричал: «Nemo imponet hos in culleum ligneum, ut perveniant nescio quo terrarum ubi calices non franguntur et spongiae franguntur?» (Ну отчего никто не засунет этих людей в деревянный мешок и не отправит в неведомые края, где разбиваются не кубки, а губки?!)
До нас не дошел в целости весь роман Альбуция, где разрабатывалась данная тема под названием «Предводитель пиратов» («Ab archipirata filio dimissus»). Именно выведенный в нем образ римлянина и побудил меня написать эти страницы: он был и останется неувядаемым в моих глазах. Альбуций видится мне монахом секты зен, каким-то образом заброшенным в Древний Рим, в гущу камышовых зарослей Тибра. Или же я представляю его автором саг, подплывающим к острову напротив Бретани, который так жаждал захватить Цезарь. По версии Сенеки, он говорил: «В природе есть пятое время года». По мнению Цестия, это и были те «неведомые края», которые он имел в виду. А вот что пишет об этом Поллион: «Как утверждает Альбуций Сил, существует такое пятое время года, в котором губки разбиваются, а стеклянные чаши становятся мягкими и рыхлыми, где все невозможное становится возможным». Со своей стороны могу засвидетельствовать, что это пятое время года и впрямь существует, коль скоро именно в эту пору я вспоминаю Альбуция Сила.
Cчитается, что нет более короткого времени года, чем скандинавское лето. Говорят, оно длится считанные часы. На мой взгляд, именно этот период и именно эти северные страны нельзя обследовать, не запасшись шляпой с тесемками. Это совсем коротенький, но непреходящий сезон, в котором время летит так же незаметно, как в детских играх. Вот ребятишки катают взад-вперед тележку по пыльной дороге. Вот складывают губы трубочкой, пытаясь свистнуть. В окружающем их мире они являют собой нечто чуждое им самим и одновременно неотъемлемое от них самих и от этого мира. Книги — это те же звуки, вырывающиеся из тесно сжатых губ силою дыхания.
Полярные зоны знают ночи, которые длятся круглые сутки, и рассветы, мгновенно сменяющиеся сумерками. Эти бескрайние, белые, усеянные причудливыми торосами пространства, где не ступала нога человека, знают ночи длиною в день и ночи, которые, едва успев спуститься, тут же поглощаются рассветом. На этих широтах оттепель продолжается от двух до четырех дней, а иногда всего чуть более суток, не позволяя деревьям достигнуть высоты хотя бы малого цветка. Не позволяя гиацинту даже вообразить себя крошечным синим колокольчиком, впивающим дневной свет. Многие эрудиты и просто добропорядочные граждане комментировали это изречение Альбуция: «Существует пятое время года». Когда римский романист объявляет о существовании пятого времени года, все они истолковывают это так: «Существует нечто, не согласующееся с нормальным течением времени и все же повторяющееся каждый год, как осень и зима, как весна и лето. Нечто, приносящее свои плоды, озаренное своим солнцем». Другое изречение романиста, приведенное Сенекой, подтверждает: «Sordidus infandus», что можно перевести как «Все, что низменно, запрещено», но можно, призвав на помощь фантазию, понять иначе: «Низменное — это дитя», В этом случае речь идет о прописной истине: рождение и детство нечисты. Протискиваясь на белый свет из лона женщины, которая вопит от боли и постепенно становится матерью, маленький зверек с воспаленной липкой кожей тоже вопит, захлебываясь в крови, испражнениях и моче той, кто его рожает. Те дни, что предшествуют рождению и следуют за ними, сами по себе образуют время года, которое древние римляне окрестили «немотствующим». Нужно сложить девять лунных месяцев и те восемнадцать, когда младенец еще не владеет настоящей человеческой речью, и мы увидим, что эти трижды девять месяцев накладывают серьезнейший отпечаток на человеческих детенышей. Сумма этих дней образует для него более чем двухлетнюю зарю жизни — зарю отнюдь не безмолвную, а оглашаемую криком;
древние римляне дали ей название «infantia», древние греки — «alogia»; и те и другие ставили ее ниже того состояния, в коем пребывали чужестранцы или варвары, иными словами, недочеловеки. Это цепкое животное начало пронизывает наши жизни, определяет их течение в безмолвии детства, и любовь к нему — любовь, не знающая времен года, — это единственное напоминание, то пугающее, то сладкое. Когда Альбуций говорит: «Существует пятое время года», он отсылает нас к тому подлинному межсезонью, что неощутимо витает вокруг человека всю жизнь, наводит смуту в календаре, присутствует в череде дней, в повседневных занятиях, нередко в чувствах и всегда — в снах, через сны и рассказы о снах, то есть в вербальном воспоминании, которое остается от ночных видений, утрачивая, однако, все их сияние, весь их жар. Это время года благоприятствует любовным страстям и прочим земным усладам, всевозможным деяниям и богатству ощущений, играм ребенка, что с важным видом возит тележку или изумленно созерцает носорога в клетке; оно воплощается в Альбуциевых «sordidissima», как то: сласти, считалочки, фруктовая кожура, пальчик во рту, игрушки, закаканные попки, наспех подтертые губкой, грубые слова, неожиданные слова. Это время года чуждо не только любой речи, но любому явлению в речи, чуждо интеллигентной речи, чуждо любой утонченной мысли, чуждо всем литературным жанрам — общепринятым и оттого вторичным; оно являет собой, именно в силу своей эфемерности, жанр, который и жанром-то назвать нельзя — скорее это нечто вроде городской свалки речи или человеческого опыта, называемой в Вечном городе, на исходе Республики и при Империи, «declamatio» или «satura», а много позже, в XI—XII веках, получившей во Франции очень римское название «роман» («Роман о Лисе» и его варианты, «Роман об Александре» и его александрины...); эти произведения подобны морским губкам, впитывающим любые нечистоты: в них то и дело натыкаешься на самую что ни на есть низменную лексику устной простонародной речи, и эти словесные отбросы упрямо и неотвязно сопровождают нас на всем протяжении жизненного пути.