Взгляды на жизнь щенка Мафа и его хозяйки - Мэрилин Монро - Эндрю О'Хоган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видимо, это оказалось заразно, потому что Фрэнк тотчас остановил машину где-то у начала Беверли-Глен и, бранясь и чертыхаясь, вышел на улицу в поисках укромного местечка. Я поднял взор на серебряные звезды. Рядом с дорогой остановился кот. При виде меня он облизнулся и, отдавая дань уважения корням Фрэнка, продекламировал начало томного нарциссического сонета в итальянском стиле. Стекло было опущено, и меня обдувал ветерок, поднимающийся по каньону.
Жизнь изобильна, но и этого нам мало —
Деревья мне свидетель, жалкий пес.
В их кружевной сени душа моя любви взалкала,
И райский аромат мне ветерок донес.
Она была томна, разумна и сурова —
Оживший силуэт в чернильном мраке.
Любовь бы отдала мне и за слово,
Но я сбежал, не завершив атаки.
Утром, спустя два дня, несколько человек из свиты Фрэнка решили посоревноваться в скудоумии. Я не говорю, что все они были болваны, но они зачем-то смешали суровость гангстеров из дешевых второсортных фильмов с примитивным ехидством, характерным для девичников, и окружили Фрэнка пузырем бессмысленной агрессии и умеренной беспардонности — очевидно, подобное положение дел позволяло ему чувствовать себя в своей тарелке. Фрэнку нравилось, когда окружающие испытывали перед ним страх и одновременно зависели от него, — именно такое сочетание он больше всего любил видеть в друзьях. У этих олухов из Чикаго, Нью-Джерси или — как знать — из Палм-Спрингс не было должностных обязанностей как таковых: все они понемногу бегали по мелким поручениям, отвечали на телефонные звонки, забирали машины, готовили коктейли, вызывали девушек и при любом удобном случае строили из себя умников. Большую часть времени они мололи несусветную чушь, сидя у вопиюще голубого бассейна и с гордостью замеряя глубину собственного невежества.
— Ну, не знаю, Тони. От сморчков может быть несварение.
— А вот и нет, идиота кусок. От них толстеют. Всем известно, что от грибов жиреешь.
— Спроси Легза, вон он идет.
— Про что?
— Про ожирение. Он лет двадцать своего хрена не видел, — так его расперло, сукина сына.
— Эй, Легз! Опять жрал грибы?
— Иди в жопу, Марино. Твоя мать тоже своей киски давно не видела — зато видели все остальные.
— Ну молодец, Легз! Круто ты его уделал!
— Да не ел он никаких грибов, — сказал коротышка с бледным лицом и ослиным смехом. — Легз обжирается жареной курицей с тех самых пор, как Эрни Ломбарди стал играть за «Бруклин Робинс».
— Сейчас я съем этого поросеночка, — сказал здоровяк с золотыми зубами, натягивая рубашку.
Он вышел из дома, где им с Фрэнком делали массаж, и направился прямо ко мне. Я залаял.
— Поджарь-ка мне сморчков, Тони. Хорошенько поджарь, на сливочном масле. Этот песик размером с куриную ногу. Я его в один присест слопаю.
— Эй, малыш, не рычи! Я же пошутил.
— Вот тебе присест, — сказал Легз, хохоча и показывая приятелю задницу.
Когда я вернулся в дом, Фрэнк был уже в гостиной: на полу валялись раскрытые чемоданы, и камердинер — мистер Джордж Джейкобс — помогал ему выбирать вещи для поездки. Фрэнк всегда брал с собой уйму тряпок. Для короткой поездки в Нью-Йорк он мог набить одеждой пятнадцать чемоданов. На полу еще со вчерашнего вечера блестело битое стекло. Фрэнку сообщили какую-то неприятную новость о Кеннеди, и он сгоряча швырнул в камин хрустальную вазу работы Лалика.
— Не парься, папаша, — сказал Фрэнк мистеру Джейкобсу, стоя перед ним в одном купальном халате и хихикая. — Весь мир — пепельница, верно?
На своем веку мистер Джейкобс не раз становился свидетелем бесчинств — не только со стороны Фрэнка, но и всех вокруг. Когда Фрэнк познакомил Джорджа со своей матерью, та осмотрела слугу с ног до головы, оценила белый фрак, увидела, что слуга черный и готов выполнить любую ее просьбу, и обратилась к сыну со словами:
— Ты кем себя возомнил — Эшли Уилксом? Ну так я не Скарлетт О'Хара.
Наймс-роуд. Ах, что за местечко! Мне удалось сбежать из дома и десять минут побыть в одиночестве на Наймс-роуд, пока меня не нашел мистер Джейкобс. Фрэнк жил в тосканской вилле в самом конце улицы, рядом с французским шато. По другую сторону Наймс-роуд расположился миниатюрный Белый дом с греческими колоннами, а еще дальше — безупречный образец английского деревенского коттеджа, весь увитый плющом и розами. Чем люди действительно отличаются друг от друга, так это тем, что кому-то важна аутентичность, а кому-то до нее вовсе нет дела. Жителям Бель-Эйр было на нее плевать. Вилла Фрэнка грела их сердце лучше, чем любая аутентичная вилла в десяти милях от Лукки. Если говорить о калифорнийском традиционном жилище, то лично мне на ум приходят вовсе не глинобитные домики на бобовых полях, а именно этот английский коттеджик, обсаженный яблонями и безупречно симметричный. В самом сердце его неаутентичности было что-то невыразимо прекрасное, настоящее и в высшей степени человечное. Собаки всегда чувствуют себя уютно в подобной реальности. Такие дела. Вот и с тосканской виллой Фрэнка было то же самое: она стояла на Наймс-роуд, вся в импортных розмариновых кустах и терракоте, и струйки воды от фонтанов пронизывали воздух великолепной пустыни.
Лучшие друзья Фрэнка давно забыли о том, что их власти над миром есть предел. В их распоряжении была вся мощь Италии без присущего ей чувства разрухи — Октавиан Август без Эпиктета, Макиавелли без «Гепарда», — и они были совершенно убеждены, что человечество без конца становится лучше. Эти болваны полагали, что они — лучшее творение Вселенной; весьма нескромно с их стороны, если не сказать — трогательно. Должен признать, иногда их уверенность в собственном превосходстве все-таки меня доканывала. Пока они жрали и рыгали, мне хотелось показать им гуингмов, говорящих лошадей Свифта.
Вообще-то я не виню итальянцев. Я виню французов. Я виню Просвещение. И в особенности — Декарта. Он думает, следовательно, он существует. Что ж, рад за Него. Рад за Существование. Вдобавок этот самоотверженный отец современной науки захотел поспорить с Монтенем, моим личным другом, и славным малым Пифагором, заявив, что животные не могут быть мыслящими существами, поскольку у них есть речевой аппарат, но они им не пользуются, — следовательно, у них нет мыслей, а нет мыслей — нет и Существования. Подумать — только подумать! — о той коричневой мышке, что все эти годы жила в Королевском колледже Генриха Великого в Ла-Флеше и нашептывала математику на ухо юному Декарту, пока тот спал. А о воронах, что толковали о юриспруденции, летая над его головой в университете Пуатье? В своих модных рассуждениях Декарт ни словом о них не обмолвился. Вот оно, чрезмерное высокомерие и тщеславие человеческое. Не знаю, откуда я это взял — видимо, набрался от мистера Коннолли, — но в моей памяти частично сохранилось письмо Декарта маркизу Ньюкаслу от 1646 года: «Могу без сомнений сказать, что человек имеет абсолютную власть над всеми прочими животными; да, согласен, многие из них сильнее нас; не спорю также, что хитрость и коварство некоторых животных способны обмануть и самого проницательного человека. Однако из моих наблюдений следует, что они имитируют или превосходят нас лишь в тех действиях, которые мы совершаем бездумно. Все поступки, которые научаются выполнять собаки, лошади и обезьяны, есть лишь выражение их страхов, надежд или радости; следовательно, они совершаются безо всякой мысли. Несомненно, ласточки, возвращаясь весной в родные края, действуют подобно часовому механизму».