Жажда боли - Эндрю Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От дома почти милю надо идти по разбитой копытами тропинке, пока не доберешься до моста и дороги, ведущей вверх по холму в деревню. Здесь, в тени деревьев и высоких живых изгородей, еще темнее, но луна указывает путь, озаряя глубокие колеи, поблескивающие льдом на морозе, и извилистые ветви, тянущиеся в лучах рассеянного света из мрака во мрак. Когда над головой открывается ясное небо, они замедляют шаг, Сэм следит за согнутой рукой Джеймса, показывающей ему звезды, и они оба долго глядят в бескрайнюю бездну небес, пока сама земля не начинает как будто выскальзывать из-под ног, и им приходится опустить глаза, чтобы не споткнуться. Их шаги спугнули какого-то зверя; в потемках мелькнули только два глаза, а сам зверь показался таким же бесплотным, как быстрый сухой шорох, сопровождавший его бегство через живую изгородь. Сэм утверждает, что это была лиса, говорит, что расскажет Джорджу Пейсу, а тот даст ему за это пенни.
Постепенно Джеймс уговаривает Сэма спеть песню. Некоторое время тот идет молча, перебирая в уме свой репертуар, потом затягивает «Джона Ячменное Зерно». Сперва его голос звучит слишком тихо, но мало-помалу мальчик входит во вкус и поет легким дискантом с хрипотцой на высоких нотах:
Приехали трое из дальней земли,
Чтоб счастье свое пытать.
И клятву страшную дали они,
Что Джону пора умирать…
Это пение, длящееся всего несколько минут, выражает, как кажется Джеймсу, всю естественную печаль человеческой жизни, такого он не слышал ни в соборе, ни в концертной зале. Ни в сумасшедшем доме.
Колесовали беднягу они,
А потом явились в амбар
И там сложили большую скирду
Из Джона Ячменное Зерно…
Путники выходят к каменному горбатому мосту с низкими парапетами и поворачивают вверх на холм в сторону деревни Кау. Одинокий огонек тускло мерцает в доме у кромки холма — это кабак Кэкстона. Проходя мимо, они заглядывают в плохо занавешенные окна и видят спины людей, старательно опорожняющих кружки. Далее они погружаются в царство темноты и бредут по вьющейся дорожке среди каменных фасадов спящих домов с закрытыми окнами и темных садов, слушая шумное дыхание и шевеление скота. Откуда-то издалека доносится хорошо различимое уханье совы, а следом за ним ответное уханье, столь же далекое и столь же хорошо различимое.
Дом пономаря они находят по слабому свету, просачивающемуся сквозь стекло окна на первом этаже. При звуке их шагов свет движется к двери, и им открывают прежде, чем они успевают постучать. Мать Сэма стоит в дверях со свечой в руке.
— Надеюсь, он вас не очень обеспокоил, доктор.
И мальчику:
— Разве можно причинять доктору столько беспокойства — провожать тебя в такую даль среди ночи!
Дождавшись ребенка, она наконец успокоилась и уже не слишком сердится.
— Прошу вас, не ругайте его, — говорит Джеймс. — Это я виноват. А прогуляться в такую ночь мне совсем нетрудно. По дороге Сэм пел мне песню. У него хороший голос. Его бы, пожалуй, стоило определить в хор. Не так-то много у них там хороших голосов… Ваш достойный супруг — заметное исключение.
— Видит Бог, вы слишком добры к нему, — она слегка приседает, кланяясь, что заметно лишь по колыханию огонька свечи.
Несмотря на теперешнее положение доктора — обыкновенного приживалы в пасторском доме, — по его манере вести себя чувствуется, что он человек незаурядный, даже, быть может, знатный, а потому, по крайней мере в ее глазах, он предстает важным господином. И как трогательно он дружит с Сэмом. Хорошо, что ее сын знается с человеком, от которого так и веет светом и теплом.
— Пройдите в дом и выпейте чего-нибудь на дорожку.
— Не смею стеснять вас в столь поздний час, миссис Кларк…
Но он уже идет следом за ней и горящей свечой в дом, мимо удлинившейся за счет своей тени шляпы спящего пономаря, чей храп доносится до них, как только они располагаются на кухне. От тлеющих красных угольков в очаге идет приятный жар.
Этот дом лишь чуть-чуть поменьше того, в котором Джеймс провел свое детство в Блайнд Ио, и очень многое в нем — скромные, неказистые вещи, букет разнообразных запахов, игра света на начищенных поверхностях — знакомо ему, как собственное лицо.
Миссис Кларк приносит кружку мужа, наполненную элем, и ставит перед гостем. Себе она налила небольшую рюмку имбирного вина. Сэм же, стоя как ливрейный лакей за плечом у Джеймса, пьет молоко из деревянной чашки.
— Ваш супруг в добром здравии?
— Да, сударь, спасибо. Но ему, знаете ли, надо высыпаться. Он говорит, что от работы с таким количеством уснувших вечным сном у него до этого дела аппетит разыгрался.
— До какого дела, сударыня?
Неожиданное тепло после морозного воздуха нагнало на Джеймса дремоту. Миссис Кларк вспыхивает.
— Я о сне, доктор, только о сне, — она смотрит на сына и вдруг заливается смехом. — Это он так шутит, доктор.
— Нет на свете профессии, в которой не было бы своих особенных шуток. К несчастью, шутки людей, посвятивших себя медицине, пожалуй, самые грубые. Близость к страданию других порождает юмор скорее жестокий, нежели по-настоящему комический. Он возникает как защитная реакция на ужасы болезни, но постепенно становится у этих джентльменов чем-то обыденным.
— Уверена, о вас такого нельзя было сказать, — говорит миссис Кларк. В беседе с доктором ей всегда приятно ждать, что он проявит какую-нибудь нескромность.
— Нельзя, сударыня, это верно, ибо страдания других меня нисколько не беспокоили. Я воспринимал боль лишь постольку, поскольку существовала зависимость между ее остротой и платой, которую я мог получить за избавление от нее.
Джеймс проговорил это, уставясь глазами в стол, но затем посмотрел на миссис Кларк, чтобы оценить впечатление, произведенное подобным признанием. На секунду в ее глазах промелькнуло замешательство, которое, впрочем, скоро прошло. Всем своим видом она дает понять, что намерена относиться к нему со всей душой.
— Вы, конечно же, знали свое дело лучше прочих, доктор.
— В этом можете не сомневаться, сударыня. Я был — и это не пустое бахвальство — единственным хирургом среди всех знакомых мне докторов, чья превосходная репутация не была дутой. У большинства были такие языки и такая способность фантазировать, что скандал в кабаке превратился бы в их устах в осаду Трои; что до истинного врачевания, то с тем же успехом больного мог пользовать и гусь. Золотые шпаги и сердца из дешевой меди. — Он останавливается, улыбаясь, чтобы подавить гнев, зазвучавший было в его голосе. — Теперь вы видите, сколь немилосерден я к своей прежней профессии. Однако среди докторов встречались и хорошие люди, да-да, и даже женщины. Те, кто умел утешить, не вселяя напрасной надежды. Правду сказать, миссис Кларк, мы совсем немного можем сделать, совсем немного. Мы рождены и слишком поздно, и слишком рано — между тайным искусством старого мира и открытиями века грядущего. У меня был талант, сударыня, в основном хирургический. Но я никогда не мог рассматривать… — Он поводит руками в воздухе вокруг своей кружки. — У меня никогда не было того особого внимания к страданиям людей, каковое отличает целителей истинных.