Дело лис-оборотней - Игорь Алимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переход от Беломорска занял чуть более суток. Первые часа два после того, как заворчала машина и чуть скошенная труба с изображением княжьих барм и надписью «Северо-Западное пароходство» начала кашлять поначалу угольно-черным, а после сизым полупрозрачным дымом, почти неразличимым на фоне тяжких предвечерних туч, Богдан простоял на палубе близ кормы, провожая взглядом растворяющийся в дымке низкий берег с редкими огоньками; было еще достаточно светло. Потом берег утонул в дымке, застилавшей темную, тяжелую воду все гуще и гуще, дымка постепенно превратилась в пелену, и вскоре «Святой Савватий» как будто повис в сумеречной бездне, непроницаемой и мутной; вязко колышущаяся, совсем теперь почерневшая гладь студеного моря обрывалась в каких-нибудь двадцати – тридцати шагах от корабля, пропадая в медленно клубящихся волокнах и струях; плицы с трогательным усердием пенили эту гладь, но, казалось, пароходик стоит на месте – лишь, вторя дыханию вод, то медленно тянется вверх, то замирает на мгновение на пологом гребне, то столь же медленно оседает вниз.
Поначалу Богдан был не одинок на палубе – большинство едущих на острова паломников, трудников да обетников прощалось с материком так же, как и сановник; но вскоре, озябнув в промозглом тумане, почти все попрятались вниз, в каюты да буфеты, греться чаем. Оживленный гомон кругом постепенно затих, и, когда совсем смерклось, Богдан остался на палубе едва ли не один и долго еще стоял, бездумно и печально, со странным ускользающим чувством то ли освобождения, то ли умирания глядя на неустанно работающие колеса, в туман, на границу тумана и моря, откуда медленно выкатывались навстречу «Святому Савватию» покойные, тягучие волны. Он не вступил за эти два часа в разговор ни с кем, даже по пустякам. Ровно известный мосыковский архимандрит четырнадцатого века Иван Непейца, Богдан «сниде в келию молчания ради» и, как Сергий Радонежский, «божественную сладость молчания вкусих»[31].
Богдан ушел внутрь, лишь когда подошел час трапезования.
Столики в корабельной едальне были рассчитаны на четверых (это-то отсутствие общего стола и не давало возможности называть сие помещение трапезной), и уж теперь-то усталому душою минфа[32]пришлось познакомиться хотя бы с ближайшими соседями. Впрочем, это не доставило ему ни неприятных переживаний, ни излишних усилий; все внешнее скользило мимо, не касаясь сердца, примороженного вдруг упавшим на него чувством вины. Ибо нет для порядочного человека худшего переживания, нежели виновность перед близкими и любимыми: я не сумел, я не справился, я не сдюжил… Все остальное становится таким неважным, таким посторонним. Таким бесцветным и плоским…
Соседи оказались людьми очень разными – каковыми и оказываются обычно хорошие люди, — но равно приятными и милыми.
Юхан Вольдемарович Тумялис, высокий и худой, чуть сутулый, несколько нервный и чересчур оживленный для уроженца прибалтийских земель, которым, по всенародному убеждению, надлежит быть невозмутимыми и хладнокровными, — впрочем, вероятно, он возбудительно предвкушал чистые радости паломничества – служил химиком смоленского завода синтетического волокна. Увлеченность работой своей так и клокотала в нем, он никак не мог еще отрешиться от суетного – возможно, именно в разговоре он и пытался в преддверии подступающей святой тишины выплеснуть это суетное и избавиться от него наконец, очиститься для восприятия жизни иной и совсем на обычную не похожей; Юхан без конца рассказывал о мощностях недавно открытого смешанного казенно-частного предприятия; о том, что различные линии и потоки завода, на котором он играет и впредь намерен играть не последнюю роль, выпускают продукты разнообразнейшие: от шуб и парапланов до оптоволоконных кабелей и шнуров. К тому времени, как скудная и степенная трапеза завершилась, он, похоже, вполне преуспел в своем, быть может, не вполне осознанном стремлении; чело его стало покойней, речи – короче, наконец Юхан углубился в себя и, когда подошла очередь клюквенной воды, завершившей ужин, замолчал вовсе.
На Соловки он плыл впервые, и доселе бывать ему здесь, как Юхан поведал сам, не доводилось.
Напротив, Павло Степанович Заговников, крепкий крестьянин с Кубани, ездил сюда на богомолье, по его словам, уж не раз. Землицею владел он, судя по скупым негромким обмолвкам, немалою, работало на ней одиннадцать человек – все больше члены семьи Заговникова, и растил на ней, как понял Богдан, главным образом рис. Павло Степанович был по-крестьянски сдержан на речи, жилист и коренаст, обстоятелен, но, обратив внимание на его руки, Богдан мельком подумал, до чего же изменился ныне труд землепашеский: пальцы Заговникова были хоть и сильными, но тонкими и чистыми, словно бы и незнакомыми с землею. Машины, машины…
Третьим за их столиком оказался буддийский монах Бадма Царандоев, долгое время подвизавшийся в монастыре Сунъюэсы близ Шали, на Кавказе. Несколько лет назад, однако ж, душа его взалкала природных условий не в пример более суровых, нежели сверкающий теплый эдем вайнахских земель, и, когда на Соловках по окончании очередного земного воплощения Соловецкого дувэйна (Царандоев пару раз назвал эту должность на древний манер «кармадана», и Богдану было, в общем-то, все равно, он не слишком разбирался в буддийской иерархии) освободилось место, соответствующее сану Бадмы, он испросил и после надлежащих церемоний получил от руководства долгожданный перевод на север.
Соловецкому буддийскому монастырю Чанцзяосы, то бишь Вечноистинного Учения, было уж поболе двух веков. Не менее православных благоговеющие перед хладными, пронзительными красотами возвышенно-уединенных мест земных, духовные дети Будды не могли не заметить этих удивительных северных островов и не ощутить их близости к небесам. Тибета и прочих южных высокогорий на всех не напасешься, да и далеко они, страна-то большая; буддийские иерархи, после некоторых колебаний, обратились в митрополию с соответствующей просьбою, и она была – тоже не без колебаний, тогда подобное шло еще в новинку – удовлетворена в одна тысяча семьсот восемьдесят шестом году по христианскому летосчислению. Митрополия ходатайствовала перед Соловецкой общиной, и та, соборно поразмысливши, сочла делом боголюбивым и сообразным по-братски поделиться с иноверцами святой землею. Святая земля – она для всех святая, Господь ее для сомолитвенных усилий да душеспасительного труждения создал, а не для кого-то одного. В конце концов, известное знамение, данное еще на заре бытия Соловецкой обители, при Савватии и Германе, когда некие ангелы битьем и бранью выдворили с острова поселившихся здесь рыбака с женою, означало лишь запрет на светское, семейственное и обоеполое здесь укоренение; насчет приверженцев же учения принца Гаутамы в знамении никак не поминалось.