В час битвы завтра вспомни обо мне... - Хавьер Мариас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отогнал неприятные мысли. До этой минуты я старался не смотреть на себя в зеркало, но сейчас увидел себя в полный рост. У меня были сонные пустые глаза (глаза пощипывало, и я потер их руками), в которых застыли непонимание и растерянность. Я был все тот же, внешне я не изменился (в отличие от Марты), на мне даже был пиджак, и во мне легко было узнать того человека, который пришел в этот дом на ужин несколько часов назад – так недавно и так давно. Нужно было уходить как можно скорее, но я вдруг почувствовал, что не могу пошевелиться, словно тело мое опутала паутина. Я стоял в оцепенении: я должен был сделать что-то еще, но мой воспаленный мозг никак не мог вспомнить что. Я был без ботинок, а в таком виде нельзя действовать, нельзя принимать никаких решений. Я надел ботинки и, ставя ноги попеременно на край кровати, завязал шнурки. Я посмотрел вокруг, ни на чем не останавливая взгляда, и, прежде чем выйти, вынул из автоответчика крошечную кассету и положил ее в карман пиджака. Наверное, я руководствовался двумя соображениями (впрочем, ВОЗМ-. жно, я объяснил себе это потом, а тогда взял кассету машинально): Деан ни в чем не должен быть уверен, потому что нет ничего страшнее абсолютной уверенности (и к ней никого нельзя принуждать), всегда должно быть место для сомнения, и если уж Деан будет кого-то подозревать, то лучше пусть он полагает, что мужчина, ужинавший сегодня с Мартой, был тот человек с командным голосом, а не я (если же он найдет и прослушает пленку, тот человек будет вне подозрений). Первое из этих соображений было проявлением гуманности (хотя и не совсем искренним), а второе – проявлением осторожности (хотя, подумал я, обо мне едва ли кто знает)· А потом (и это я тоже сделал машинально, без какой бы то ни было торжественности, мой поступок был непреднамеренным и лишенным всякого смысла) я поцеловал Марту в лоб – очень быстро, едва коснувшись губами. Я вышел из спальни, не выключив телевизор, оставив Фреда Макмюррея и Барбару Стенвик еще на какое-то время (пока не кончится фильм) единственными свидетелями (немыми, но с говорившими за них титрами) обоих состояний Марты Тельес – ее жизни и ее смерти – и перехода из одного состояния в другое. Свет я тоже не выключил: я уже не мог думать о том, что будет лучше для меня, для нее, для Деана или для малыша, у меня больше не было сил, я оставил все как было. На этот раз я шел по коридору в ботинках, нимало не беспокоясь: ребенка сейчас вряд ли что могло разбудить. Я вошел в гостиную, взял бутылку и бокалы, отнес их на кухню, увидел там фартук, который Марта надевала, когда жарила мясо, вымыл бокалы, поставил их на решетку донышками кверху, чтобы стекла вода и они высохли, вылил в раковину остатки вина из бутылки (там почти ничего уже не было – мы пили, чтобы хотеть и стремиться) – «Chateau Malartic» (я в винах не разбираюсь) – и выбросил бутылку в мусорное ведро, туда, где уже лежала упаковка от мороженого, картофельные очистки, разорванные листы бумаги, кусочек ваты со следами крови, жир от ирландского мяса, которое мы ели и которое мне понравилось, – мусор, брошенный сюда совсем недавно, брошенный тогда еще живой, а теперь мертвой рукой. Сейчас этот жир и эта рука были одинаково не нужны и одинаково мертвы. «Мое пальто, шарф и перчатки, – подумал я. – Куда Марта их положила, когда я вошел?» Рядом с входной дверью был встроенный шкаф. Я открыл его, и в нем загорелась лампочка (тот же принцип, что в холодильнике). Там они и были: голубой шарф, аккуратно сложенный, висел на левом плече темно-синего пальто с поднятым (как я всегда ношу) воротником, черные перчатки высовываются из левого кармана (совсем чуть-чуть – так, чтобы их сразу можно было увидеть и чтобы они не выпали). Она была аккуратная женщина и знала, как хранить чужие вещи. Я оделся: сначала шарф, потом пальто. Кожаные перчатки я пока надевать не стал. Секунду я смотрел на висевшую в шкафу одежду трех размеров. У Деана был хороший плащ стального цвета. Странно, что он не взял его с собой в Лондон. Судя по одежде, Деан очень высокого роста. У Марты было несколько пальто. Одно, меховое, висело в пластиковом мешке, застегнутом на молнию (не знаю, какой там был мех и был ли это натуральный мех или искусственный); маленькая курточка и маленькое темно-синее пальто с золотыми пуговицами висели очень далеко от дна шкафа, и так будет еще долго: постепенно они будут удлиняться и приближаться к нему. На верхней полке лежали шляпы, сейчас таких уже не носят. Я увидел там настоящий тропический шлем. Я не удержался и взял его. Он казался очень старым, кожаный ремешок, который застегивают под подбородком, и подкладка давно истерлись, на подкладке сохранилась этикетка, на которой можно было разобрать: «Teobaldo Disegni», и чуть ниже: «4 Avenue de France», и еще ниже: «Tunis». Как он сюда попал? Должно быть, он принадлежал когда-то отцу Деана или отцу Марты и они унаследовали его, как малыш унаследовал самолеты на нитках, принадлежавшие в детстве его отцу. Я надел шлем, и мне захотелось посмотреть на себя в зеркало. Я прошел в ванную и не смог сдержать улыбку, когда увидел себя: колонист зимой, в пальто и в шарфе. Но улыбка моя тут же исчезла: «Малыш!» Я не хотел думать о нем (сосредоточиться на нем) все это время, но я знал, я с самого начала понимал, что мне предстоит принять решение, знал даже, какой из трех возможных вариантов я выберу. Я снял шлем, положил его на место и закрыл дверцу шкафа (лампочка погасла). Я мог бы остаться с ребенком, пока кто-нибудь не придет, но в этом не было смысла – это было все равно что дозвониться Деану (или спуститься к консьержу, или разбудить кого-нибудь из соседей) и выдать себя и Марту. Я мог забрать его с собой и вернуть, когда тело его матери будет обнаружено. Это можно сделать анонимно: просто оставить его в нескольких метрах от подъезда на следующий день (или через день) и уйти (или оставить его около окошка консьержа и убежать). Но тогда придется провести с ним двадцать четыре или сорок восемь часов, а я не знаю, чего от него можно ожидать. Очень даже вероятно, что он не захочет идти со мной, не захочет уходить из дома. Мне придется его разбудить среди ночи, придется одевать его и не пускать в комнату матери. Он, наверное, будет плакать и брыкаться, бросится на пол, когда я буду тащить его по коридору к двери, я буду чувствовать себя похитителем, – нет, это невозможно. А еще можно оставить его здесь. Я должен был оставить его здесь, другого выхода не было. Пусть он спит, пока не проснется, а когда проснется он позовет мать или, может быть, выберется из кроватки и сам отправится к ней. Он взберется на ее кровать и начнет тормошить укрытое неподвижное тело, почти такое же, каким оно всегда было по утрам, будет требовать ее внимания, поднимет рев, раскапризничается, ничего не будет понимать – дети в этом возрасте не знают, что таксе смерть, поэтому он не подумает: «Она мертвая. Мама умерла». Он даже не понял бы смысла этого слова, как не понял бы смысла слова «жизнь»: для него (счастливчик!) нет ни той, ни другой. Потом он устанет и сядет смотреть телевизор (может быть, нужно включить и тот, что стоит в гостиной, чтобы малышу, если он захочет посмотреть телевизор, не пришлось оставаться в спальне, рядом с трупом?), а может быть, займется своими делами – игрушки, еда (он ведь проголодается) – или зальется громким нескончаемым плачем (просто невероятно, какие у детей легкие и как долго они могут плакать), и тогда его услышит кто-нибудь из соседей и позвонит в дверь, хотя какое до этого дело соседям, разве что им будет мешать его плач. Кто-нибудь все равно придет утром – няня, домработница, сестра. Или Деан позвонит в перерыве между встречами, и ему никто не ответит, даже автоответчик (кассета лежит у меня в кармане пиджака), и тогда он встревожится и начнет выяснять, что случилось, начнет действовать. Одна мысль задержалась в моей голове: малыш будет голоден. Я открыл холодильник, собираясь приготовить ему что-нибудь (так оставляют еду домашним животным, уезжая на день-другой). В холодильнике я обнаружил ветчину, шоколад, фрукты. Я очистил два мандарина, чтобы ему легче было их съесть, снял шкурку с салями, чтобы он ею не подавился (веда рядом не будет матери, чтобы засунуть ему в рот палец и спасти его), срезал с сыра корочку, нарезал сыр, вымыл нож, В одном из шкафов я нашел галеты и пакет с солеными орешками, открыл пакет, выложил все на тарелку (если бы я открыл йогурт, он бы испортился). Блюдо получилось несуразное – мешанина какая-то, ко это было не важно: ему будет чем утолить голод, если тот, кто должен утром прийти, вдруг задержится. Да, он же еще и пить захочет! Я достал из холодильника пакет сока, наполнил стакан и поставил рядом с тарелкой на кухонный стол, к которому придвинул скамеечку – малыш легко взберется на нее, в два года дети хорошо умеют лазать. Я понимал, что выдаю себя, что эта тарелка будет подтверждением того, что я (то есть не я, а кто-то) был здесь, но это уже не имело значения.