Вот жизнь моя. Фейсбучный роман - Сергей Чупринин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Паровоз!.. Пусть кто-нибудь другой расскажет молодым поэтам, что обозначало это слово на тогдашнем литературном жаргоне. Я ведь не толковый словарь отшумевшей цивилизации пишу, а рассказываю о своей жизни – единственной и неповторимой, как любая другая.
В общем, профессионального стихотворца из меня не получилось, но с тех пор я с пониманием и состраданием смотрю на юношей (и особенно девушек) бледных со взором горящим, от которых никто не требует теперь паровозов, но требуют, надо думать, чего-то иного.
В утешение же себе люблю повторять, что большого вреда русской поэзии я все-таки не нанес.
Баловаться воспоминаниями так баловаться. Поэтому вытащу-ка я из своей памяти сценку с давно покойным Александром Львовичем Дымщицем[85]. Это имя сегодня если и вспоминают, то исключительно с дурной стороны. А я вот Александру Львовичу лично обязан.
Подаю, помнится, документы в очную аспирантуру Института мировой литературы (ИМЛИ), а у меня их не берут: иногородний, у института нет мест в общежитии… – словом, не берут. Спускаюсь, приунывши, со второго этажа и сталкиваюсь с А. Л., который за полгода до этого читал лекцию на переделкинском семинаре молодых критиков и, должно быть, запомнил меня в лицо. Спросив, в чем дело, велел подождать, а сам скрылся за заветной дверью отдела аспирантуры. Через пять минут прошел мимо, не сказавши мне ни слова. А еще через пять соответствующая тетка сама вышла ко мне и забрала документы. Пустяк, вы скажете. Конечно, пустяк, но без него ни в аспирантуру бы мне не поступить, ни спустя три года в «Лит. газету» не попасть, а может и вообще не стать москвичом.
Спасибо Александру Львовичу я так, кажется, тогда и не сказал.
* * *
Курсовые работы в университете мне разрешали писать о Гумилеве. Но как тема для дипломной не годились ни Гумилев, ни современные поэты, что меня уже все сильнее начинали занимать. Что бы такое, думаю, выбрать, и Георгий Сергеевич Петелин[86], заведовавший в Ростовском университете кафедрой, вдруг спрашивает: «А кого вы, Сережа, любите перечитывать?» – «Бунина», – отвечаю. «А еще?» – «Еще Толстого». – «Отлично, – резюмировал мой учитель. – За него и беритесь».
Я взялся, сочинил выпускную работу «Жан-Жак Руссо и Лев Толстой как критики культуры», не вполне, мне и сейчас кажется, пустую, и ее же в виде реферата подал в аспирантуру. И все вроде бы хорошо, но Толстого на ученом совете в ИМЛИ оставили за кем-то еще, а мне… «Вот, – благодушно говорит тогдашний директор Борис Леонтьевич Сучков[87], – в стране до сих пор нет ни одного специалиста по русскому натурализму. А надо бы, надо… – И уже ко мне: – Вы хоть Боборыкина-то читали? Или Арцыбашева?»
Я смутился. Но… мужик и охнуть не успел, как тема была уже утверждена. Самоуправство, казалось бы, глупейший случай, но я и Борису Леонтьевичу, и случаю считаю себя обязанным. Во-первых, потому что увлекся, но об этом отдельно. А во-вторых, откуда нам знать, какие именно струны задевает Провидение, угадывая нашу внутреннюю сущность? Побывав автором диссертации и, соответственно, нескольких статей о литераторах, которых, кроме меня, никто во второй половине XX века не читал, я по прошествии времени стал понимать, что могу, конечно, написать и о Толстом, и о Чехове, но зачем? Чтобы стать автором одной из десятков тысяч работ, посвященных и тому классику, и другому? Скажу даже сильнее. Мне, человеку по натуре честолюбивому, совсем не улыбалась и роль однолюба – ведущего специалиста по биографии и творчеству самого великого имярека: всё равно ведь затеряешься в тени, особенно величественной. Литература каждому из нас сулит такой обширный, такой соблазнительный выбор, и что же мне теперь, как Щеголеву, выходить замуж за Пушкина?[88]
Это я шутки шучу, конечно. Но отчасти все-таки объясняю причину, по какой в 1980-е, то есть в годы максимального издательского внимания к классике, включая и второй, третий ее ряды, подготовил не что-нибудь, а издания Николая Успенского, Власа Дорошевича, все того же Пьера Бобо и Куприна, чьи книги навсегда, казалось бы, ушли с освещенной авансцены.
То же и с современной словесностью. Ну, зачем, скажите на милость, писать мне тридцать вторую рецензию, допустим, на «Обитель» Захара Прилепина, если вслед за мною выйдет еще не одна чертова дюжина обозревателей и если мои скромные соображения на этот счет уже так или иначе, пусть вразброс, пусть не очень точно, но изложены другими более скорыми на язык ораторами? Я уж лучше о самых ярких критиках последнего полувека напишу, чтобы появилась книга – может быть, и не во всем удачная, но в своем роде единственная. И лучше, чего никто из моих коллег тоже не делал, попробую в кучку собрать всё, что о современной литературе знаю, – пусть стоит себе на полке «Жизнь по понятиям» как памятник 1990-2000-м.